КонтактыcКарта сайта
RSS Facebook Twitter Youtube Instagram VKontakte Odnoklassniki
 

Последович М.Т.

С тобою рядом

Москва, Детская литература, 1970

Скачать книгу:  posledovich_s toboyu ryadom.rtf 1627,9 Kb

Аннотация:

Белорусский писатель Макар Трофимович Последович, создавая повесть «С тобою рядом», почти ничего не придумывал. И многие герои этой книги тоже не придуманы... Имя партизанского командира, многие годы проработавшего после войны председателем белорусского колхоза «Рассвет», Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда Кирилла Прокофьевича Орловского широко известно советским людям. Это он, человек героической биографии, послужил писателю прототипом главного героя повести Корницкого Антона Софроновича. И остальных героев, действующих в книге, писатель вывел под другими именами. В повести М. Последовича, как во всяком художественном произведении, есть и вымышленные герои, и, возможно, многие события протекали не совсем так, как они тут описаны, но все это помогает сильнее ощутить образ замечательного борца за торжество нашего дела, предстающего перед нами во всей силе своего обаяния. Он всегда будет служить для нас живым, очень впечатляющим примером, достойным подражания. Прочитайте, ребята, эту книгу. Для среднего школьного возраста.


Часть первая
Пчела жалит воеводу

Прошел 1920 год... Закончилась изнурительная и тяжелая гражданская война. По несправедливому Рижскому мирному договору с помещичье-капиталистической Польшей Белоруссия была разделена на две почти равные части. Но жители окрестных деревень продолжали ходить друг к другу в гости, не обращая внимания на полосатые столбы, обозначившие новую границу.

Братья и сестры, сыновья и отцы, оказавшиеся вдруг «в разных государствах», не желали даже слышать о том, что теперь стало нельзя выгнать на выпас коров туда, где больше корма, или пойти к свояку и занять у него отрубей для свиньи.

Век ходили братья Петрусь и Кастусь, жившие за четыре версты один от другого в разных деревнях, в гости, никто не запрещал ходить их детям, внукам, правнукам, а тут на тебе: нельзя, запрещено! И кому? Братьям, которые в одном окопе отбивались от немцев где-нибудь на Стоходе или Норочи, потом, когда зашумел над фронтами могучий ветер революции, срывали золотые погоны с помещичьих и купеческих сынков.

Многие разделенные теперь границей побывали во время войны в революционном Петрограде, в Москве, своими глазами видели Ленина, сражались в прославленной коннице Буденного, ходили в атаки против белых генералов. И вдруг этих людей останавливают на полдороге и говорят, что дальше идти запрещено! И снова кнут засвистал в западных деревнях. Там повсюду спешно строились полицейские участки, гарнизонные казармы. Тайная полиция начала ткать свою густую паутину даже в самых глухих и отдаленных белорусских поселениях. Тюрьмы Вильно и Гродно что ни день пополнялись арестованными, которых шпионы заподозрили в большевистской агитации, обвинили в захвате помещичьего имущества или задержали с ленинскими брошюрами за пазухой.

И первый вопрос, который задавали тому, кто попадал в лапы тайной полиции, был:

— Ты Пчелу знаешь? Признавайся сразу, чтоб остались целыми твои зубы и кости! Ну-у?

Допытывались в Барановичах и Волковыске, в Молодечно и Пинске. Били палками, шомполами, прикладами, кололи иголками, давили пальцы дверями.

— Пчелу знаешь?

Обещали тысячи злотых, богатые фольварки, прибыльные должности, пытались угощать вином, дорогими ароматными сигаретами, чтоб человек ответил на этот вопрос.

Иной раз в самый разгар допросов окна охранки вдруг окрашивались багряным цветом, и на столе шефа тревожно звонил телефон. Жандармы хватались за трубку, и сразу же лица их становились серыми, как небеленый холст.

— Что? Пчела? В имении?!

Временами жандармов будто ураганом выметало в одном белье из теплых постелей на колючий дождь среди осенней ночи, они бежали, чтобы только не попасть на глаза этой грозной Пчеле. Там, где она пролетала, горели логова осадников, пылали поместья, казармы...

В поведении Пчелы было что-то дерзкое, даже невероятное. Ее искали в окрестностях Пинска, где семь часов тому назад она уничтожила шесть полицейских и освободила из-под конвоя десять арестованных, а тут телефон нес сообщение, что Пчела пять часов тому назад разгромила и сожгла самый крупный участок около Молодечно.

Кто она, эта загадочная, грозная и неуловимая Пчела, присутствие которой в той или иной местности можно узнать по довольно верным приметам: во-первых, население с ненавистью глядит полицейским в глаза, во-вторых, отказывается платить различные штрафы и требует, чтобы открыли школы на родном языке? А многие через меру смелые начинают рассказывать, что они слушали вчера передачи по радио из Минска и из Москвы. По одним слухам, которые доходили до тайной полиции, Пчела — это только кличка молодой польской учительницы — коммунистки из Варшавы. Настоящая-де ее фамилия Гаруновская. Она, организовав отряд, мстит Пилсудскому за расстрелянного отца. Другие доносы утверждали обратное: Пчела — кличка мужчины, ростом метра так три, с широкими плечами и черной, как у цыгана, бородой. Глаза карие и сверкают из-под насупленных косматых бровей, как два раскаленных угля. У него при себе всегда, кроме винтовки, по пистолету в каждом кармане и гранаты. Такое же самое оружие и у его подчиненных. Некоторые из доносчиков будто бы даже видели, как эти страшенные силачи перекатывали через шоссе у Беловежской пущи две легкие пушки. Проверка следов, оставленных колесами, сделанная артиллеристами ближайшего гарнизона, однако не подтвердила этой версии. След колес вел к дому соседнего лесника и там исчезал около подводы, нагруженной сушняком.

Сотни и тысячи разных фактов, наблюдений, примет собралось у главного шефа тайной полиции, и ни одна из них не наводила на след, ничто не указывало на пристанище Пчелы. Карательные отряды появлялись на месте происшествия тогда, когда Пчелы и след простыл.

Особенно частые и чувствительные удары наносились Пчелою в Пинском воеводстве. Газеты, поддерживающие кровавый режим Пилсудского, начали кричать о бездеятельности пинского воеводы. Необходимо огнем и мечом выжечь этот непокорный дух! В Пинске должен быть железный воевода, а не этот никчемный чиновник!..

И вот «железный воевода» направлен в Пинск, чтобы принять дела от своего незадачливого предшественника. С паном Максимовичем, вновь назначенным воеводой, в специальном поезде ехали и новые высшие чиновники воеводства, шефы полицейских участков, старосты уездов, переодетые офицеры тайной полиции.

Воевода Максимович решил начать широкое наступление на бунтарские деревни со специально отобранными людьми.

В салон-вагоне пана Максимовича находились и две пани. За окном мелькали узенькие крестьянские полоски, освещенные вялым осенним солнцем, проплывали боры с высокими медно-красными стволами сосен. Увидевши лес, пани оживились. Одна из них, с шустрыми зеленоватыми глазами, спросила у Максимовича:

— Как пан думает, долго нам еще осталось ехать?

Воевода взглянул на золотые часы и ответил:

— Сейчас второй час. Я думаю, что к трем будем в Пинске. А что, пани Свидерской наскучило в поезде?

— О нет! — блеснув очаровательной улыбкой, ответила пани Свидерская. — Я очень люблю продолжительные поездки! Правда, пани Жибурт?

Пани Жибурт, некрасивая женщина с нездоровым цветом лица, прожевав остатки сочного яблока и вытерев розовым платком свой большой рот, ответила:

— Пани Анна ехала бы день и ночь, пане Максимович. Для нее все равно куда ехать: домой ли или к этой разбойнице Пчеле.

— О, Пчела! — восторженно воскликнула пани Свидерская, и ее большие глаза заискрились. — Это ж какая-то романтичная особа! Говорят, что она очень красивая...

— Это бандит, — сухо прервал ее пан Максимович. — Мне просто неприятно, пани Анна, слушать, что вы так говорите про наших врагов.

— А вы его видели?

— Нет. Но надеюсь, скоро увижу в железных наручниках и с петлей на шее. Со мною едут люди, которым и не такие пчелы попадались в сети.

— Это ничего не значит, — упрямо стояла на своем пани Свидерская. — Говорят, что еще не было такого случая, чтобы он обидел женщину...

— Почему ж он, а не она? — протягивая пухлую руку к вазе с яблоками, спросила наивная пани Жибурт.

— Потому что это мужчина, пани Жибурт. Ему тридцать пять лет, и зовут его Ясем Гибеком...

Пани Жибурт даже рот раскрыла от удивления:

— Что пани Анна говорит! Откуда пани Анна про него знает? Значит, он поляк?

— Да, поляк, — серьезно ответила пани Свидерская, словно тот был ее хорошим знакомым.

В этот момент поезд сбавил ход, колеса заперестукивали на стрелках. Промелькнула будка стрелочника. Воевода приник к окну и через минуту сообщил:

— Станция Ловча. Скоро Пинск.

Вдруг поезд, который миновал станцию и снова начал было набирать скорость, пронзительно заскрежетал тормозами и остановился. Воеводу и пани Жибурт толчком опрокинуло на диван. Пани Свидерская в волнении приникла к окну, но, кроме густых кустов лозняка около насыпи, ничего не увидела. В этот момент сильным взрывом тряхнуло вагон. Пани Свидерской показалось, что под нею расступилась земля и она провалилась в бездну. Оглушенная и пораженная неожиданностью, она все же услышала, как с грохотом раскрылись двери вагона и кто-то крикнул нетерпеливо и требовательно на чистом польском языке:

— Клади оружие!

Пани Свидерская в изнеможении села на диван. Несмотря на страх, она видела, как тряслась нижняя челюсть воеводы, как длинные пальцы рук судорожно двигались, словно он ловил руками воздух. Пани Жибурт закрыла пухлыми руками лицо, отвернулась от двери и уткнулась в угол головою, ожидая смертельного удара. В вагоне слышалась приглушенная команда, бренчало оружие.

— А, две пани! — услышала пани Свидерская над головой незнакомый и, казалось, обрадованный голос. — Прошу прощения за беспокойство. В жизни, понимаете, по-разному бывает...

Пересиливая страх, пани Свидерская подняла голову. Среднего роста коренастый человек в домотканом суконном френче стоял напротив, не спуская с воеводы настороженного и внимательного взгляда голубых глаз. Человек был в серой кепке, из-под козырька которой свешивалась на высокий белый лоб своевольная прядь светлых волос. Его открытое лицо повернуто к пани Свидерской, но глаза пристально следят за каждым движением воеводы. Пани Свидерская задрожала, заметив их стальной, беспощадный блеск.

— Пусть и пан воевода нас простит за преждевременную встречу. Но мы никак не могли удержаться, когда наши варшавские друзья передали, что вы пообещали нам перед своим отъездом в Пинск. И мы согласны с вами, что лозы в Полесье достаточно. Мед, как говорится, за мед. Не обижайтесь!.. Шмель!

— Я тут, — послышался рядом густой бас.

Человек с голубыми глазами немного отодвинулся в сторону, чтоб дать дорогу своему товарищу, фигура которого заслонила окно.

— Я вас слушаю, товарищ Пчела.

— Вывести пана воеводу на свежий воздух.

— Есть, товарищ Пчела, вывести воеводу на свежий воздух. Эй, пане Максимович, встать! Смирно!

Человек, которого называли Пчелою, неуловимым движением выхватил из правого кармана Максимовича черный браунинг и тут же опустил в левый карман своего домотканого френча.

— Есть еще оружие?

— Не-ет, пане Пчела...

— Вывести!

Пани Свидерская вскочила с мягкого дивана:

— Вы его расстреляете?! За что? Сейчас же остановите ваших людей!..

Веселая усмешка мелькнула на губах человека в грубой крестьянской одежде.

— О пани... не знаю, как вас звать. Не беспокойтесь. Он сейчас вернется к вам. Мы только попросим его передать пану Пилсудскому один совет от белорусских пчел и шмелей... Прошу прощения!

И он не вышел, а как-то выскользнул из салон-вагона, промелькнул мимо двери, как тень, которую ничто и никто не может ни удержать, ни задержать.

Любопытная пани Свидерская попыталась выйти в коридор, чтобы взглянуть, куда поведут Максимовича, и чуть не наткнулась на винтовочный ствол партизана-часового.

— Назад, молодица! — промолвил партизан, направив на нее винтовку. — Всем приказано смотреть на нашу встречу с воеводой только в окно.

Пани Жибурт, не в силах справиться с любопытством, уже раскрыла глаза, обвела взглядом салон-вагон. Она еще не могла говорить, кивком головы и взглядом спрашивала у Свидерской, где пан воевода. Пани Свидерская поманила ее пальцем к окну. Пани Жибурт медленно придвинулась и приникла к нижнему краю стекла. Сперва она увидела лишь синее небо, потом желтолистый кустарник и на фоне кустарника кепки и шапки с откидными наушниками, над которыми взлетали концы лозы. Слышался через щелку приглушенный голос: «...десять, одиннадцать, двенадцать...» Преодолевая страх, боясь, что ей сейчас же пальнут в лицо, пани Жибурт поднялась еще немного.

— Матка боска!.. Что ж это такое?! Ему теперь уже нельзя ехать в Пинск! — прошептала она, глядя на пани Свидерскую испуганными глазами. — Они его наказывают, как простого мужика!.. Как вы можете спокойно смотреть на это?!

Пани Свидерская некоторое время молчала, потом, не поворачивая головы от окна, промолвила:

— Они уже исчезли... Пан воевода возвращается в вагон... А Пчела... Все же он красивый мужчина!.. Ему не больше тридцати лет...

Только через некоторое время чванливая и храбрая свита воеводы Максимовича немного пришла в себя. Шеф жандармов приказал позвать в вагон машиниста. Выяснилось, что поезд задержал человек в домотканом суконном френче. Паровозная бригада приняла его за путевого обходчика. Он сигналил красным флажком об опасности и, когда поезд стал останавливаться, вскочил в будку машиниста. В руках у него был уже не красный флажок, а пистолет. Человек приказал немедленно отцепить паровоз и пустить его на ближайший мостик.

— Как только паровоз тронется, соскакивайте под откос. Мост заминирован, — предупредил бригаду вооруженный человек и сам кинулся к вагону воеводы.

И тогда полезли на насыпь с карабинами и пистолетами люди, видать, подначальные этого мнимого путевого обходчика. Их было не меньше ста человек!..

Рассказывая о том, как был задержан поезд, машинист немного преувеличивал. В нападении участвовало человек семнадцать. Но так этим толстопузым и надо! Теперь они стали опять храбрыми, когда партизан и след простыл. А каких-нибудь полчаса тому назад тряслись от страху, послушно выкидывали в окно свое оружие: карабины, пистолеты, сабли...

Партизаны тем временем вс„ дальше и дальше отходили от железной дороги. Следом за Антоном Корницким, который руководил этой операцией, шел Василь Каравай, здоровенный хлопец с пышными рыжими усами. Он был чем-то недоволен, часто останавливался и оглядывался, точно хотел вернуться назад.

— Ты чего сопишь, как паровоз? — спросил Каравая Корницкий.

— Может, мы не так сделали, Антон? — заговорил Каравай. — Поймать такого крупного гада и выпустить живого? Может, его следовало расстрелять?

— Нет, Василь. Все сделано правильно. Человек должен всегда заглядывать вперед. Если б мы его расстреляли, так свора Пилсудского объявила бы его мучеником, страдальцем, святым человеком. Может, памятников бы ему наставили, часовен понастроили. А про то, что случилось с Максимовичем, теперь придется им молчать. Где ж это видано, чтоб средь бела дня простые полещуки задержали такую важную дворянскую особу и отлупцевали словно ту Сидорову козу!..
Каким ветром?

Любознательная спутница неудачливого воеводы была неправа. Корницкому, который носил партизанскую кличку Пчела, в то время было еще далеко до тридцати лет. Бывший фронтовик, активный участник Октябрьской революции, организатор партизанского отряда против кайзеровских оккупантов, Корницкий не мог примириться с восстановлением строя помещиков и капиталистов. Партийные организации Западной Белоруссии проводили в подполье самоотверженную работу, подготовляя людей ко всенародному вооруженному восстанию: выпускали и распространяли листовки, собирали оружие. Но Корницкий был недоволен, ему хотелось действовать, сражаться.

— Покуда мы тут сами себе читаем проповеди, — говорил он на подпольном партийном собрании, — они подвозят к границе пушки и пулеметы, колючую проволоку и цемент. А мы бумажки с молитвами наклеиваем на хаты и заборы: «Дорогие товарищи! Не платите оккупантам податей, не давайте подвод...» Я в партию вступал не для того, чтобы деликатно раскланиваться с оккупантами.

— А ты хочешь один их одолеть?

— Один не один, но я не могу терпеть, если вражеский сапог топчет нашу землю. И с врагами надо разговаривать не шепотом воззваний, а громом гранат и пулеметов. Ежедневно, ежечасно! Правда, Василь?

— Иначе и нельзя, — басом поддакнул своему давнишнему дружку и командиру Василь Каравай, двинув широким плечом. — Разговоры тут не помогут.

— Ну, вот видите! — с торжеством посматривал на руководителя подпольной группы Корницкий. — Два за войну с оккупантами, три против.

— Глупости ты говоришь, Антон! Пойми, что после ваших налетов приезжают карательные отряды, а бороться с этими карательными отрядами мы еще не готовы. Они хватают и истязают ни в чем не повинных людей. А вы в это время, не имея силы против этих бандитов, отсиживаетесь по хатам.

— И потом наносим такие сильные удары, что небу жарко становится. — Считая, что разговор окончен, Корницкий встал. — Ввязываться в бой с регулярными войсками не наше дело.

Люди выходили из помещения по одному и тонули в ночной мгле, ощупывая в кармане холодноватую сталь пистолета. Смерть подстерегала их на каждом шагу.

— Эх, хорошо там, в моих Пышковичах! — шептал иной раз своему дружку Корницкий. — Повсюду свои люди — от волости до самой столицы! Повсюду мирно пашут, сеют, поют в страду песни. Люди просто и открыто глядят друг другу в глаза. А тут кнут да палки... Ты, Василь, помнишь пышковицких девчат? Верочку-то не позабыл еще?

— Брось ты, Антон! — гудел Каравай.

— Нет, брат, не брошу. Мне хлопцы передавали, что она два дня ревела, когда мы сюда поехали. Я и то думаю, такой кавалер! На голове репка с красной звездочкой, теплые глаза, золотые усы, длинные, как у императора Александра Второго. А самое главное, что из тебя за целый вечер ведь ни одного слова не вытянешь... Девчата таких любят!

— Зато ты, как тетерев... Не знаю, как там обо мне, а Таисия от окна не отходит, если ты к ним не забежишь. А и на что б тут, кажется, глядеть-то, если правду говорить? Росту, можно сказать, ниже среднего, глаза бабьи, лицо голое, как у ксендза. Изо всех мужских примет только и есть, что нечесаные вихры под козырьком. Надень на тебя платье, шляпу, так ведь вахмистры из жандармерии не дадут тебе проходу...

— Фю-у-у!.. — свистнул Корницкий. — Ты хоть и Шмель, а можешь иной раз высказать интересную человеческую мысль. Сейчас придем домой и проверим.

Они никогда не разлучались, эти два друга. Подпольщики и партизаны любили их за безумную отвагу, за рискованные молниеносные налеты на вражеские гарнизоны. Всюду у них были друзья, которые давали им приют, предупреждали об опасности, сообщали о намерениях оккупантов.

Еще специальный поезд не отошел и сотни километров от Варшавы, а Корницкий через поляка-телеграфиста уже знал, в каком вагоне ехал воевода и сколько с ним вооруженных людей. И Корницкий еще никогда не отступал, не отказывался от дела, которое поручала подпольная партийная организация. Наоборот, чем труднее было дело, тем с большей энергией он за него принимался, тем с большим напряжением и ясностью работала мысль. Когда показался дымок паровоза долгожданного поезда, Корницкий отделился от группы партизан, которым приказал залечь в кустах, перескочил через кювет и поднял красный флаг — сигнал остановки...

Дня через три Корницкому принесли газету, в которой коротко сообщалось, что новоиспеченный воевода вынужден был подать в отставку по причине плохого состояния здоровья. Вполне понятно, что о розгах ничего не было сказано. Ибо, как это разъяснил партизанам Корницкий, в высших сферах не принято говорить о том, что розги, приготовленные для народа, начинают посвистывать по задам самих аристократов.

Подождав, пока партизаны вдоволь нахохочутся, Корницкий подошел к Василию Караваю и приказал ему еще раз пройтись перед хлопцами.

— Только без смеху, без кривлянья, а так, как и полагается серьезному и строгому офицеру, который примчался в жандармерию с особым поручением!

Василь Каравай поправлял на себе форменную фуражку, сверкающие погоны на шинели, проводил рукой по своим пышным рыжеватым усам и шел важным шагом прямо на Корницкого.

— Отставить! Так ходят только гусаки! Ты майор, понимаешь, майор. Взгляд у тебя должен быть пресыщенный, будто ты уже всего нагляделся, все изведал, все знаешь. И вместе с тем чуть настороженный. Шаг следует растягивать, туловищем, повторяю, не вертеть. Голову поворачивай тоже не спеша. Поскольку поручение у тебя важное, то зубы особенно не скаль. У тебя нет времени разводить деликатности... Ну, начинай сначала, пане майор!

Каравай возвратился на прежнее место, как актер, который не потрафил во время репетиции строгому, требовательному режиссеру, и повторил все сначала.

...А ночью несколько возков и саней подлетало к огороженной плотным забором жандармерии, и солидная фигура офицера скрывалась в узенькой калитке. За ним проскальзывали во двор еще несколько человек и становились возле окон и дверей. И вскоре длинные огненные языки вырывались из окон, поднимаясь к железной крыше. И все, увидев горящую жандармерию, уже знали: в округе появилась Пчела! И никто не отваживался тушить подожженный Пчелою дом.

Напрасно искали следов Пчелы в пущах, в соседних лесных чащах. Она исчезала так же незаметно, как и появлялась. Она вылетала на короткий момент из-под соломенных крыш и, сделав свое дело, снова возвращалась под ту же самую крышу. Снова превращалась в мирного земледельца, столяра, сапожника или кузнеца. Налетали разъяренные полицейские, прибывали солдаты. Жандармы угрожали, расспрашивали, истязали на допросах. Кто? Где они? Куда ушли? И часто тот, кто еще только вчера хохотал вместе с Корницким и Караваем, отвечал, удивленно глядя в глаза оккупантам: «Пчела? Теперь же зима! Чего ей тут надо на улице в такой холод?..»

А Пчела уже летала далеко от этих мест. Рядом с ней гудел Шмель. Временами они разлучались, попадали в самые неожиданные положения, грозившие им бедой и даже гибелью. Но ни Корницкий, ни Каравай не сворачивали с избранного ими пути. Из таких грозных положений и боев они выходили еще более сильными, более опытными, готовыми к новым боям и любым невзгодам. Правда, Корницкий временами чувствовал сильное утомление — следствие постоянного сверхчеловеческого напряжения.

Однажды он провел подряд три бессонные ночи, выбираясь из ловушки. Он уже миновал опасные места, как вдруг почуял за своей спиною неторопливые шаги: туп-туп.

Он обернулся, но ничего не мог разглядеть в черноте ночи. Прислушался — ничего не слыхать, видно, ему это показалось. Корницкий поправил на плече карабин и двинулся дальше. Однако не успел ступить и пяти шагов, как снова почуял за спиною чужие шаги: туп-туп-туп. Корницкий кинулся бежать, но чужие шаги за спиною не отставали. Теперь они были торопкие и гулкие. Срывая с плеча карабин, Корницкий отскочил в сторону и повалился на что-то мягкое и колючее, видать на молодые елочки, и стал ждать, держа палец на спуске. Сердце его бешено колотилось, в ушах гремело: туп-туп-туп-туп-туп...

Он еще с минуту вслушивался в глухой тишине ночного леса. И только теперь засмеялся про себя нервно и хрипло:

— Ну и дурной же ты, Антон! Удары собственного сердца принял за чужие шаги. Так, брат, недолго повоюешь!

Немного успокоившись, Корницкий встал и огляделся. Граница, до которой он добирался, была совсем неподалеку.

Через полчаса под ногами у него зачавкала вода. Начинался луг, а за ним речка. Еще около двухсот метров Корницкий вынужден был ступать осторожно, часто останавливаться и прислушиваться. Наконец правая нога его не нащупала земли и повисла в воздухе. Корницкий подался корпусом назад и быстро присел. Прямо перед собой он увидел внизу зеленоватые звезды, которые словно заговорщически подмигивали ему: «Скорее ступай вперед, не задерживайся!»

Корницкий медленно сошел с берега в реку. Сперва вода была ему по пояс. Водоросли цеплялись за ноги, затрудняли движение. Шагов через пять ноги уже не доставали дна, и он поплыл, шумно двигая в холодной воде руками.

— Стой! Не шевелись! — услышал он властный шепот, как только выбрался на противоположный берег.

Но он уже не мог ни поднять вверх руки, ни пошевелиться, если бы даже того и хотел. Кто-то здоровенный, как медведь, обхватил его своими железными лапищами сзади, оторвал от земли вверх.

— Оружие есть?

— Пусти, леший корявый! — почувствовав, что перекинутый через плечо и прижатый пограничником карабин быстро переломит ему хребет, крикнул Корницкий.

— Ну-ну!.. Не разговаривать!

Тем временем из темноты вынырнули еще две фигуры. Силач ослабил свои железные объятия и приказал тем, что пришли:

— Обыщите его!

Проворные руки быстро нащупали в правом кармане Корницкого пистолет, две привязанные к поясу гранаты, подсумок с винтовочными обоймами, сняли карабин.

— Вы один перешли границу?

— Один. Скорее ведите на заставу.

— Мы сами знаем, что делать. Кто еще должен был тут либо в ином месте перебраться сюда с того берега?

— Не знаю, — уже трясясь от холода, ответил Корницкий. — Пчелы по ночам не летают...

Движение вокруг Корницкого приостановилось, и один из тех, кто его задержал, спросил после некоторой паузы:

— А что они делают?

— Спят в улье...

Корницкого привели на заставу. Дежурный, чернявый красавец с двумя треугольниками на петлицах, сперва испытующе взглянул на задержанного большими карими глазами. Потом, встретившись с его взглядом, вскочил из-за стола и крикнул на все помещение:

— Товарищ командир?! Каким ветром? Я сейчас же доложу начальнику...

— Подожди, Михаленя, — махнул рукой Корницкий, узнав в дежурном своего бывшего партизана. — На мне нет сухой нитки. Сначала принеси что-нибудь переодеться. Не так просто теперь переходить государственную границу.
У своих

Начальник погранзаставы, у которого в этот день ночевал представитель политуправления погранвойск Осокин, уже собирался укладываться спать, когда ему сообщили, что задержан еще один нарушитель.

— Слышали вы где-нибудь на других участках о таких происшествиях? — спросил начальник погранзаставы у своего гостя. — Это пятый случай за одни сутки! Меня только удивляет, как они пробираются через полицейские и осадницкие кордоны? Вдобавок пилсудчики ввели в Полесье чрезвычайное положение. Все местечки и деревни переполнены карателями. Почти каждую ночь мы видим зарева пожаров. Перебежчики говорили, что это горят крестьянские хаты... В военном училище я и не представлял себе, какая это неспокойная служба на границе!

— Не думайте, что ваш участок самый трудный, — заговорил гость. — И на Украине, как мне известно, не легче. Нет того обиднее и горше, когда граница поделила народ на две части. Это неестественно, это делается противу самой природы и человеческого разума. Наступит время, и зверские условия, на которые мы вынуждены были согласиться в Риге, будут сметены самой жизнью. А теперь давай взглянем на задержанного.

Они надели шинели, начальник взял электрический фонарик и потихоньку, чтобы не разбудить жену и дочку, которые спали в соседней комнате, вышел на крыльцо. Осенняя ночь была темная и прохладная. Из лесу, со всех сторон окружающего заставу, тянуло тонким запахом вереска. Посвечивая электрическим фонариком больше для гостя, чем для себя, начальник заставы направился к казарме, окна которой ярко светились.

Антон Корницкий, сидевший в кресле спиной к дверям, натягивал сапог, когда Михаленя вдруг вскочил из-за стола и стал докладывать о задержании нарушителя.

— Встать! — холодно и жестко подал команду начальник заставы. — Слышите?

— Это, товарищ начальник, мой бывший командир Пчела... — заспешил дежурный. — Антон Софронович Корницкий...

Теперь уже заволновался гость начальника заставы, Осокин. Что-то знакомое показалось ему, когда он взглянул на задержанного. А когда тот наконец натянул сапог и повернул лицо, Осокин заметил шрам над левым глазом. Обрадованно и вместе с тем удивленно он крикнул:

— Антон?!

— Петр Антонович?! — не менее удивленно и обрадованно воскликнул Корницкий. — Мой крестный батька!.. Вот так встреча! Скажи, можно ли мне, как нарушителю государственной границы, обнять тебя? Или ты сейчас же прикажешь начальнику заставы посадить меня в каталажку? Имей, однако, в виду, что я не оказывал твоим хлопцам никакого сопротивления, даже подарил им карабин, две гранаты, пистолет и сотню винтовочных патронов... Как говорится, добровольно и полностью капитулировал. Ну чего ж ты молчишь, крестный?

Осокин был почти на целую голову выше Корницкого и глядел на него сверху вниз. Скрестивши на груди здоровенные рабочие руки, на которые когда-то в окопах с опаской поглядывали царские офицеры, он заговорил тихо, но требовательно:

— Скажи, сын мой, а не пошел ли ты за это время против своей совести? Признавайся, пока не поздно!.. Не проносил ли ты через границу камушек для зажигалок, подошвенной кожи, парфюмерии, известной в этом грешном мире французской фирмы «Коти»?..

— Нет, батька, — покорно ответил Корницкий.

— Тогда, сын мой, не заколебался ли ты перед блеском презренного металла, который зовется золотом? Не забыл ли ты, что сказал про него Владимир Ильич Ленин? А может, тебя соблазнили красивые платья и жакеты холеных купеческих и помещичьих дочек и ты отважился принять даже их веру? Исповедуйся, сын мой, ничего не утаивай.

— Нет, батька, — все тем же покорным голосом продолжал Корницкий. — Ничтожества, о которых ты напомнил, не могли повлиять на мои убеждения. Никогда я не забывал, что такое «пауки» и «мухи», нигде не уступал дороги толстопузым...

— Так подойди тогда ко мне, сын мой... поцелуемся!

Михаленя и начальник заставы, улыбаясь, слушали и глядели на этот необычный для заставы ритуал. Осокин, чуть пригнувшись, обнял Корницкого и оторвал от полу. Потом то же самое попробовал сделать и Корницкий с Осокиным, но у него не хватило силы: «батька крестный» оказался достаточно весомой особой!

— В окопах под Барановичами ты был намного легче, — сказал он Осокину деланно печальным голосом. — Видать, советский строй, тихие и мирные дни иной раз содействуют прибавлению веса. А по ту сторону границы, под постоянным надзором полицаев и карателей, ты был бы легкий, как пушинка. Особенно во время облавы, когда тебе приходится ходить словно по лезвию бритвы...

Купание в холодной речке, видно, давало о себе знать. Переодетого во все сухое Корницкого колотил озноб. Осокин заметил, что губы у его крестника посинели.

— Ну, пошутили немного и хватит, — уже серьезно заговорил Осокин. — Тебе надо выпить горячего чаю и лечь в теплую постель... Пошли!

Дома начальник заставы поставил на стол шумящий самовар и, пошептавшись с Осокиным, достал из буфета бутылку водки.

— Лучший способ вылечиться от простуды — это выпить на ночь горячего чаю с водкой, — садясь напротив Корницкого, сказал Осокин. — А потом мы накроем тебя что ни на есть теплее. Ты хорошенько пропотеешь и утром встанешь здоровее, чем был.

Начальник заставы тем временем нарезал на тарелку ветчины, поставил масло. На белоснежной скатерти в красивой фарфоровой хлебнице лежали белые ломти пшеничного пирога. Корницкий обвел взглядом комнату. Два высоких окна, рамы и подоконники которых выкрашены цинковыми белилами, на стенах свежие обои... Новый буфет, новые стулья и кресла, легкие гардины и зелень цветов на замысловатых подставках — все это вызвало у него загадочную усмешку. Осокин, внимательно поглядевший на Корницкого, спросил:

— Ты чего улыбаешься?

— Так себе. Вспомнил кое-что...

— Например.

— Может, скажу завтра. Сегодня уже поздно.

— Что ж, подождем до завтра, — спокойно промолвил Осокин. — А теперь выпей водки с горячим чаем и поужинай.

— Слушаюсь, крестный.

Его уложили на диване и тепло укрыли, хотя в столовой было совсем не холодно.

Обстановка квартиры начальника заставы и госпитальная чистота постели за несколько шагов от границы, которая перерезала Белоруссию на две части, насторожили Корницкого. Но он был так утомлен и вдобавок простужен, что решил поговорить обо всем этом после отдыха.
Его зовут «Комвуз»

Петр Антонович проснулся почти одновременно с хозяином, когда синий рассвет только что заглянул в окно. Корницкий еще спал. Тулуп, которым его вечером укрыли поверх одеяла, свалился и лежал на полу. Осокин, ступая босыми ногами по прохладному полу, тихо подошел к дивану. Корницкий дышал ровно. Светлые его волосы свалялись и закрывали высокий лоб. Видно, он хорошо ночью пропотел. В ровном дыхании не слышалось даже самого легкого хрипа. Значит, переправа по ледяной воде обошлась счастливо, безо всяких последствий. Осокин на цыпочках вернулся в хозяйский кабинет, плотно прикрыл за собой дверь.

— Пчелка ваша жива? — тихонько спросил начальник заставы.

— Сдается, все в порядке.

— Вы давно знаете Корницкого?

— С тысяча девятьсот шестнадцатого года. Встретился с ним в окопах под Барановичами. Он, как и я, командовал взводом. В то время наша партия проводила огромную работу, чтобы превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Я начал приглядываться к Корницкому, расспрашивать про него солдат. Складный такой, даже немножко щеголеватый унтер оказался сыном крестьянина из-под Бобруйска. Окончил церковноприходскую школу в своей деревне и организованные земством курсы садоводов. Дальше учиться не хватало средств. Корницкий попробовал устроиться садовником в соседнем поместье. Там только посмеялись над ним. В начале войны хлопца мобилизовали в армию и направили в полковую школу, из школы — сразу в окопы. Поразговаривал я с ним с глазу на глаз один раз, другой. Вижу, заинтересовало его. Начал он рассказывать мне про порядки в деревне. Я ему — про фабричное житье. И выходило, все должно быть не так, как есть, а иначе...

Корницкий прочитывал все, что я ему давал: листовки, брошюры, хорошо зная, что его ожидает, если их у него найдут. После Февральской революции, когда фронт начал разваливаться, Корницкий вместе со многими двинулся домой. Сотни километров он тащил с собой винтовку, наган, две гранаты, три сотни патронов. В своей волости он помогал организовать Советскую власть, отбирал землю у помещиков. А как только немцы нарушили перемирие и захватили значительную часть Белоруссии, Корницкий, по поручению партийного подпольного комитета, организовал из бывших фронтовиков партизанский отряд и стал зачинателем борьбы с оккупантами. После изгнания Красной Армией кайзеровских захватчиков мы приняли его в партию. Я первый дал ему рекомендацию. С того времени он в шутку и стал меня звать крестным батькой. Мы направили его в Москву на курсы командиров. Потом Корницкий участвовал в разгроме Юденича под Петроградом, Деникина на юге, чтобы как можно скорее вернуться в Белоруссию и начать борьбу за освобождение родной ему земли от белополяков. Мне кажется, он навсегда стал профессиональным военным. Самое интересное, что за десять лет боев на фронте и в партизанах Корницкого ни разу не царапнула пуля.

— Мне Михаленя рассказывал про их налет на поезд воеводы, — заговорил начальник заставы. — Я думаю, что это была большая удача.

— Нет, это был точный расчет.

Осокин говорил и прислушивался, что делается в столовой. Там было по-прежнему тихо. Корницкий, видать, спал. Одевшись, они осторожно приоткрыли дверь, чтоб на цыпочках пройти на кухню к умывальнику. Постель Корницкого была пуста. Осокин весело улыбнулся и покачал головой.

— Видишь, что творится на свете? Пока мы болтали, его и след простыл. Может, снова драпанул на Запад?

— Теперь не так легко пройти, Петр Антонович. Хлопцы у меня надежные.

— Ты знаешь своих хлопцев, а я — Корницкого, — в задумчивости отвечал Осокин. — Видно, что-то серьезное там произошло, если он так неожиданно тут появился. Да и вид у него не ахти какой веселый.

Корницкого не было и на кухне. Мыло было мокрое, и Осокин понял: крестник успел помыться. Рассвело. На площади перед казармой проходили строевые учения красноармейцев. В большинстве это были комсомольцы, которых манила суровая романтика службы на границе. И в тихий солнечный день и в непроглядной ночной тьме, притаившись возле куста либо толстого комля сосны, зорко вглядывались они в ту, чужую сторону, откуда могли появиться непрошеные гости.

Работая в политуправлении погранвойск, Осокин часто выезжал на заставы, беседовал с командирами и красноармейцами, помогал наладить и улучшить их быт, отдых. Он общался с крестьянами пограничных деревень и коммун. Люди любили и уважали Осокина за его спокойный характер.

— А я, дядя Петя, уже не сплю, — услышал он за спиной веселый детский голос. — И мамка моя тоже не спит.

— Разве я не говорил, что ты самая усердная пограничница! — подымая на руки четырехлетнюю дочку начальника заставы, засмеялся Осокин. — Хочешь, Зиночка, поехать со мною в Минск?

— Поедем, — охотно согласилась Зиночка.

— Ах ты озорница! — воскликнула вошедшая в это время на кухню жена начальника заставы. — Покидаешь тут одних папу и маму?

— Нет, нет, — закричала Зиночка. — Мы и вас возьмем в Минск. Поехали! Ту-ту-у...

Дядя Петя сразу же превратился в паровоз. Он засопел, зафыркал и тронулся с места. Зиночка крепко вцепилась своими пухленькими пальчиками в его густые рыжеватые волосы, счастливая от веселого путешествия. «Паровоз» не только фырчал, как самый настоящий паровоз, но объявлял, где они проезжают: станция «Кухня», разъезд «Столовая», город «Кабинет». Потом девочка соскользнула на пол и убежала в кухню. В это время вернулся Корницкий со своим бывшим партизаном Михаленем. Карие глаза Михаленя были чем-то опечалены, красивое смуглое лицо неподвижно. На вопрос Осокина, что случилось, Михаленя сообщил про случай на границе. Под самое утро как раз напротив наших секретов пилсудчики схватили подростка, которому оставалось пробежать, может, всего десять шагов, чтобы оказаться на нашей стороне. Его повалили на землю и начали избивать шомполами, сапогами, а после, уже бесчувственного, поволокли от границы.

— А вы, товарищ Михаленя, чего хотели от пилсудчиков? — сухо спросил Осокин. — Чтобы эти верные прислужники панов водили наших людей под руки, обнимались с ними, как братья?

— Нет, товарищ Осокин, я знаю, что волк всегда остается волком, хоть тысячу раз назови его зайцем. Но я, товарищи, например, не выдержал бы, чтоб на моих глазах так издевались над человеком, да еще подростком. А мы, коммунисты, вынуждены сидеть в секрете рядом и делать вид, будто нас тут совсем нет. А-а? Почему я не имею права, видя все это, встать и крикнуть: стой, гад, ты что вытворяешь?

Выслушав такое горячее выступление Михалени, Осокин почему-то сперва внимательно поглядел на Корницкого. Но его крестник в эту минуту чрезмерно пристально изучал узоры занавесок на окне.

— Послушайте, что я вам скажу сейчас, — обращаясь и к Михалене и к Корницкому, каким-то торжественным тоном заговорил Осокин. — Очень похвально, что в вас есть такие хорошие чувства, но надо помнить, что мы находимся не на обычной крестьянской меже, а на государственной границе. Самовольничать тут нельзя. Подумаешь, что ж там такого, если наши секреты подымутся в полный рост и подадут команду прекратить издевательство над человеком? Либо откроют пальбу и кинутся помогать обиженному? Это, товарищи, уже называлось бы не обычной соседской сварой, а военным конфликтом, вмешательством одного государства во внутренние дела другого. Однако, уничтожая и изгоняя прочь с нашей земли их кровавых посланцев, ни один красноармеец не переступил в минуту самого большого гнева государственной границы...

— Петр Антонович, — вдруг, перестав разглядывать узоры гардин, спросил Корницкий, — а ты думаешь, мы правильно сделали, если рассуждать по-военному? Прекратив погоню на границе, мы тем самым позволили главным убийцам и палачам спасти свою шкуру. Многие из этих белогвардейцев осели теперь в жандармерии, стали карателями... Правильно ли это?

Осокин повернулся к Корницкому:

— Уж и не знаю, Антон, что сегодня в твоей голове! Пусть себе и так: с точки зрения военного человека мы, может, сделали немножко и не то, но политически поступили правильно. Мы заставили кой-кого на Западе задуматься и принять хотя бы для сведения, что держим слово, соблюдаем подписанные нами международные договоры о государственных границах. А насчет того, что многие белогвардейцы успели убежать, мы сами виноваты. Разве тогда наша граница была такая, как сегодня? Разве она так охранялась, как сейчас? Да ты теперь не пройдешь и версты от границы, чтоб тебя не заметили как постороннего человека и не сообщили на заставу! Сотни нарушителей задержаны пионерами, комсомольцами, крестьянами. Можно уже сказать, что границу охраняют не только те, кому это непосредственно поручено, а весь народ. Покуда ты, Антон, там партизанил — мы тут не спали. Видел, как выглядит застава?

— Видел, — нехотя буркнул Корницкий. — Отгораживаемся от своих родных братьев, как от каких-то прокаженных. А не ты когда-то говорил мне, что коммунизм сметет все границы? А-а? Забыл?

— Нет, не забыл. Говорил и сейчас говорю.

— Так зачем же их так укреплять? Разве только для того, чтобы коммунизму труднее было их сметать? Нет, крестный, как хочешь, но мне много чего-то непонятно. Когда-то мы вместе с тобой били буржуев, купцов, отбирали у них фабрики, землю, магазины, а теперь говорим, что трогать этих эксплуататоров и кровососов несвоевременно. Пройдет еще какой-нибудь год, и мы, чего доброго, начнем просить прощения у этой сволочи...

— Да что такое ты несешь? — с удивлением спросил Осокин. — Кто тебе сказал, что бить паразитов несвоевременно?

— А разве ты не слышал про новое постановление Центрального Комитета Коммунистической партии Западной Белоруссии? Там черным по белому написано, что вооруженную борьбу против пилсудчиков надо считать несвоевременной.

— И правильно написано. Значит, мы еще не подготовлены для всенародного выступления. Видать, там еще написано про усиление массовой работы, про агитацию и пропаганду среди рабочих и крестьян. А это тоже самое — борьба!

— Это проповеди, крестный!

— Такие, как ты называешь, проповеди бывают временами страшнее для оккупантов, чем твои партизанские налеты. Нет, браток Антон, мне сдается, что тебе следует подучиться. Отстал ты от жизни за последнее время. И здорово отстал! Не зря твою особу направили сюда. Теперь я тебя из своих рук не выпущу.

— Нашел мальчишку! Может, еще захочешь меня манной кашкой кормить? Поить, как грудного младенца, разбавленным молоком?

— Замри! — с притворной суровостью прикрикнул Осокин. — Если не хочешь, чтоб я тебя как злостного нарушителя государственной границы посадил в каталажку! Поедешь ты теперь в Минск, там есть у меня хорошо знакомый дядька, который как раз тебе пригодится.

— А как его звать? — без интереса, думая о чем-то ином, спросил Корницкий.

— Его зовут «комвуз».

— Как, как?

—  «Комвуз» — коммунистический университет.

Знакомство Корницкого с комвузом затянулось на целых три года.
Жаждущие просвещения

Ему казалось, что навсегда отошли в прошлое темные партизанские ночи, грозные зарева пожаров над ненавистными гнездами помещиков и полицейских. Вокруг него были люди, занятые исключительно мирными делами. Столицу Белоруссии Корницкий помнил, как город, переполненный во время первой мировой войны вооруженными солдатами, офицерами, а позже — красноармейцами. Теперь Минском завладела, казалось, бесчисленная армия школьников и студентов. Никогда раньше этот город не видал столько людей с книгами и тетрадями под мышкой! Создавалось впечатление, что и Октябрьская революция произошла словно для того, чтобы как можно больше посадить народу за парты. Под школы, техникумы, рабфаки, общеобразовательные курсы, институты были отведены лучшие и наиболее просторные дома. Для Государственного университета строился неподалеку от Виленского вокзала даже специальный городок. Маляры, плотники, столяры днем работали, а вечером, не глядя на усталость, спешили кто в кружки по ликвидации неграмотности, а кто на курсы. Конка, в ту пору единственный вид общественного транспорта, не успевала перевозить жаждущих просвещения пассажиров, и многим из них приходилось за четыре и пять километров ходить пешком. Корницкого волновала эта неуемная тяга к знаниям, особенно людей постарше, людей его поколения, которым раньше двери в школу были закрыты. Теперь пожалуйста, учись на кого хочешь! Бывшие фронтовики и партизаны, которые по многу раз находились на волосок от смерти, победители белогвардейских и иностранных полчищ, буденовцы и чапаевцы покорно сидели на одной парте с хлопцами и девчатами и волновались, как дети, перед зачетами или экзаменами.

Не меньше волновались и преподаватели. Привыкшие за многие годы своей работы к определенным слушателям, они иной раз забывались и вместо «товарищи» говорили «господа». Тогда «господа», которые из-за холода сидели на лекциях в потрепанных военных шинелях либо в крестьянских тулупах, громко хохотали над преподавателем. Наиболее горячие не сдерживались и тут же заявляли, что господа давно убежали за границу, а здесь хозяевами остались простые люди — товарищи.

Некоторые студенты осуждали даже хорошо одетых своих товарищей. Белая выглаженная рубашка, начищенные до блеска сапоги или ботинки вызывали насмешку. Ведь многим студентам того времени хорошо одетый человек напоминал царских чиновников и управителей поместий. А теперь богато и кричаще одевались нэпманы, их сынки и дочки. Дорогие ткани, золотые часы и контрабандная заграничная парфюмерия были не по карману человеку, который живет только своим трудом. Всем этим могли пользоваться те, у кого были свой собственный магазин, свой ресторан или мастерская с наемными рабочими.

Корницкого возмущали сытые самодовольные физиономии новых дельцов и предпринимателей. Однажды, после занятий в комвузе, он зашел к Осокину на квартиру взять у него «Этику» Спинозы{1}. Осокины как раз обедали. Посреди стола, вывернутая из кастрюли, еще дымилась бабка{2}, которую любил и Корницкий. Жена Осокина, Марья Тарасовна, нарезала ее и раскладывала на тарелки. Сперва детям — Васильку и Людочке, а потом уж и хозяину. Поздоровавшись и пожелав приятного аппетита, Корницкий хотел пройти в кабинет Осокина, но Марья Тарасовна загородила ему дорогу.

— Подождите, подождите, уважаемый студентик! А ну марш за стол. Я сегодня будто знала, что вы зайдете, и потому не поленилась приготовить наше любимое блюдо. Вот ваша тарелка.

— Мне что-то не хочется, — попробовал было сдержать самого себя Корницкий. — Словно я нарочно торопился к вам на обед.

— Никогда не криви душою, крестничек, — отозвался из-за стола Осокин. — Садись, покуда я не рассердился и не взялся за ремень.

Василек и Людочка рассмеялись от такой угрозы. Марья Тарасовна тем временем положила на тарелку Корницкого щедрую порцию бабки, налила из глиняного кувшина стакан молока.

Когда Корницкий сел и принялся за еду, Осокин предупредил:

— Имей в виду, надо быть всегда послушным в этом доме, где есть и Спиноза, Дидро, и Фурье. Кроме того, я раздобыл сегодня Гельвеция{3}, который весьма интересно рассуждает об уме.

— За Гельвеция, Петр Антонович, я готов съесть всю вашу бабку, — с деланной покорностью отвечал Корницкий. — Даже без молочной приправы.

— То-то ж, — буркнул довольный Осокин. — Такую бабку может приготовить только Марья Тарасовна и никто иной на всем свете.

— Ах, чтоб ты скис! — засмеялась хозяйка и обернулась к Корницкому. — Знаете, Антон Софронович, чего он так подлизывается?

— Пока что нет.

— Хочет снова выманить деньги на книжки! Должно быть, приглядел уже, может, даже договорился. Недаром перед обедом шептался в своем кабинете с этим букинистом...

Осокин работал и учился на вечернем отделении юридического факультета Белорусского государственного университета. Никто в политуправлении погранвойск округа не любил так книг, как Осокин. Он выбирал книги в книжных лавках, отыскивал на рынке. Эта его страсть обходилась в копеечку. Марья Тарасовна поначалу перечила, говорила, что книжки теперь можно брать читать бесплатно в библиотеках. Петр Антонович охотно с этим соглашался, а через два-три дня с таинственным видом обращался к жене:

— Ты слышала когда-нибудь про Буало?{4} Хочешь, я тебя с ним сегодня познакомлю?

— Сколько? — строго спрашивала Марья Тарасовна.

— Да пустяки. Каких-нибудь два рубля. Понимаешь, «Поэтика». Вот прочитаешь и подивишься, как мало мы еще знаем...

После обеда Осокин и Корницкий пошли в кабинет, одна стена которого была вся заставлена высокими от полу до потолка полками. Книгами осокинской библиотеки Корницкий пользовался довольно часто. Но сегодня у него было и особое дело.

— Ты, крестный, читал стихотворение «Свидание» Молчанова в «Комсомольской правде»? — спросил Корницкий, плотно закрыв дверь, словно не желая, чтоб их разговор услышала Марья Тарасовна.

— Допустим, — неопределенно ответил Осокин. — А в чем дело?

— А в том, что, прочитав это стихотворение, рабфаковские комсомольцы подняли бузу. Собираются писать протест в редакцию.

— Ого! Даже протест?

— Да, протест. Против мещанской проповеди. В стихотворении рассказывается, как один парень разлюбил простую работницу завода и увлекся другой дивчиной. Далее рассказывается о том, как на последнем свидании герой описывает новую возлюбленную:
Она весельем не богата,
Но женской лаской не бедна,
Под пышным заревом заката
Она красивой рождена.

И под конец следует жестокое расставание:
Прощай! Зовет тебя высокий
Гудок к фабричным воротам.

— Ну что ты на это скажешь, Петр Антонович?

— Мне кажется, написано гладко...

— А мне наплевать на такую гладкость. В самом красивом жбане могут быть самые скверные помои, даже отрава. Так что, я должен кланяться этому жбану, становиться перед ним на колени? Ах, как хорошо, ах, как красиво! Нет, крестный. Я похвалю любую посуду, если в нее налит чистый березовый сок!

Корницкий прошелся по комнате и заговорил более спокойно:

— Признаюсь тебе откровенно, стихотворение мне сперва понравилось. И вдруг какое-то неприятное чувство. Видите, не могу я любить ее — нет у нее дорогого жакетика!

— Жакетики-то пришлись не по вкусу не только рабфаковским комсомольцам, — усмехнулся Осокин. — Должен тебе сказать, что и комсомольцы-пограничники также шумят про эти стихи. Читают, спорят, каким должен быть молодой человек нашего времени.

— А на рабфаке не только спорят, но и делают надлежащие выводы. Там завтра будет разбираться дело Полины Лазаревской. Додумалась, глупая, достать себе лодочки и ходит в них на занятия.

— Ну и что? Пусть носит на здоровье. Разве только одни буржуи должны хорошо одеваться? А рабочий человек будет и впредь ходить в лохмотьях? Для того и совершили мы революцию, чтоб не отдельные люди, а все жили хорошо.

— Лучше бы она потратила свои деньги на книги, а не на мещанские вещи. Была б она нэпманская или кулацкая дочка, цацкаться бы с ней не стали: вон из комсомола и из рабфака. А то ведь свой человек. Батька, говорят, весь век батрачил в разных имениях. Только после революции получил землю.

— А ты чего так волнуешься об этой Лазаревской? Уж не влюбился ли в нее? — нетерпеливо спросил Осокин.

— Вот тоже выдумал! Такое ли у меня теперь в голове, когда идет великая битва! Я просто не знаю, как лучше поступить. Райком партии поручил мне руководить этим собранием.
«Разворачивай бой с мещанами!»

Полина Лазаревская, или, попросту говоря, Поля, как ее звали девчата и хлопцы, была напугана неожиданными последствиями злополучной покупки. Если бы еще не это несчастное стихотворение «Свидание», так, может быть, никто бы и не обратил особенного внимания на ее красивые молочного цвета лодочки. А вот теперь загорелся сыр-бор.

Многие студенты рассматривали лодочки как проявление мещанского, нэпманского вкуса, противного подлинно революционному стилю: одеваться просто и строго. Для девчат в то время модными почитались так называемые юнгштурмовки: гимнастерка и юбка зеленого цвета, сапоги, кепка. Хлопцы обычно ходили в толстовках и в бобриковых пальто. Галстук или шляпа считались буржуазным пережитком. А тут какая-то девчонка... У Яши Бляхмана, секретаря комсомольской ячейки, все аж закипело в груди, когда он увидал буржуазную обувь Поли. Это была измена революции, открытый переход в лагерь тех, кто владеет собственными магазинами, ресторанами, мастерскими. Сегодня лодочки, завтра перстенек, серьги, потом накрашенные губы — и сгинула навек неподкупная комсомольская душа! Надо, покуда еще не поздно, дать бой мещанству!

На собрании Поля сидела и чувствовала себя, как на горячих угольях. Никогда на рабфаке не собиралось столько людей. Пришло много студентов из университета. Вопрос, который стоял на повестке дня, выглядел обычным: «О моральном облике комсомольца». Но как раз перед собранием в «Комсомольской правде» появилось стихотворение Владимира Маяковского «Письмо к любимой Молчанова, брошенной им», и все снова закипело. Одни все еще продолжали защищать «Свидание», другие, подкрепленные выступлением Маяковского, ринулись в атаку на сторонников «тихих речек» и «изысканных жакетов». Надо сказать, что ряды защитников «Свидания» очень быстро редели, но те, кто в этих рядах оставался, держались достаточно стойко. Полю это не успокаивало. Она знала, что Яшка Бляхман не отступит ни на шаг, не пойдет ни на какие компромиссы, если бы это касалось даже его родного отца.

Сын минского наборщика и сам наборщик, Яшка Бляхман умел и любил говорить, как заметила Поля, красиво. Его сухощавое лицо, большие черные глаза все время были в движении.

— Среди нас есть товарищи, — начал Яшка, — которым очень нравится стихотворение «Свидание». Они перечитывают его по нескольку раз, заучивают на память. Как же? Уж очень им по нраву пришлись строчки, в которых говорится:
Кто устал, имеет право
У тихой речки отдохнуть.

А я вам скажу, что прохлаждаться около «тихих речек» нам, молодой гвардии, не приходится. Враги зарубежные и внутренние только и ждут, чтоб мы утратили революционную бдительность. Они лезут через любую щелку, чтобы сорвать наше социалистическое строительство.

Яшка Бляхман, на зависть многим студентам, выступал всегда безо всякой бумажки в руках. Он даже не боялся, если его перебивали репликами. Наоборот, замечания из зала только больше его подогревали. Так случилось и теперь. Кто-то не удержался и крикнул:

— Все, что ты тут говоришь, можно прочитать в газетах...

Яшка быстро взъерошил свою черную шевелюру и задиристо ответил:

— Видишь, товарищ Воробей, не все еще из нас обладают такими выдающимися способностями, как ты. Недаром ведь тебя за твои академические успехи по два раза в год вызывают на бюро...

В зале раздался хохот, и многие стали отыскивать глазами Воробья, одного из самых плохих студентов рабфака. Поля заметила, что усмехнулся даже Корницкий, который как представитель райкома сидел в президиуме собрания. И это присутствие представителя райкома, и то, что в последние дни некоторые знакомые студенты стали словно бы не замечать Полю, даже отворачивались при встрече в другую сторону, пугало ее.

И вот Яшка Бляхман еще раз сгреб и взъерошил растопыренными пальцами свои волосы и заговорил про рабфаковские дела, про поведение студентов:

— Нам, товарищи, надо быть особенно бдительными, ведь за какие-нибудь сорок — пятьдесят километров отсюда проходит государственная граница. Враги могут пробираться через нее, чтоб разлагать наших людей, прививать чуждые пролетарскому мировоззрению идеи и вкусы. Фактов искать не надо. Стоит только взглянуть на туфли студентки третьего курса Полины Лазаревской, и каждому станет ясно, что вредное мещанство начинает проявляться в нашей здоровой в основном среде. Пока не поздно, мы должны ударить по таким проявлениям и впредь быть беспощадными ко всему классово чуждому в нашей комсомольской семье. Понятно, что, если б дело ограничивалось только одной Лазаревской, вряд ли бы стоило собирать собрание. Но у мещанки Лазаревской, как это ни странно, нашлись потатчики и даже защитники. Я не хочу называть их фамилий. Я думаю, что они сами тут выступят и признаются, кого они защищают.

— А ты не скромничай, назови! — крикнул кто-то из зала.

Яшка Бляхман словно и не слышал этого выкрика. Он сел за покрытый красным ситцем стол рядом с Корницким.

Председатель собрания встал и спросил:

— Как, товарищи, будут вопросы к докладчику или сразу же перейдем к прениям?

И сразу же из разных углов зала зашумели:

— Не о чем спрашивать!

— Разворачивай бой с мещанами!

— Прошу дать мне слово!

— Почему тебе? Первым запиши Михася Сороку.

Несколько человек вскочили со своих мест и стали пробираться к столу президиума. Председатель сначала стучал карандашом по графину с водой, призывая к порядку, а потом загремел кулаком по столу и крикнул срывающимся на визг голосом:

— Тих-хо!.. Обождите!.. Не все сразу! Слово имеет Михась Сорока. Тих-хо!..

— К черту Сороку! Заступника мещанства!..

— Не слушай их, Михась. Говори!

Михась Сорока будто нехотя встал и, слегка прихрамывая на правую ногу, начал пробираться вперед. На его смуглом продолговатом лице Полина Лазаревская не заметила ни злой усмешки, ни тихой укоризны. Казалось, все внимание его спокойных серых глаз было направлено на то, чтобы не поскользнуться в проходе и хорошо дойти до места. Два года назад он напечатал в газете заметку, разоблачающую группу кулаков, которые утаивали землю от обложения налогами. В поздний осенний вечер, когда Михась возвращался с комсомольского собрания домой, в него стреляли из обреза. Одна пуля пробила легкие, а две угодили в ногу и повредили кость.

— Прежде чем начать говорить, — внимательно взглянув на Яшку Бляхмана, промолвил Михась, — я хотел бы спросить, что мы сегодня обсуждаем: стихотворение «Свидание» или персональное дело Лазаревской?

— И то и другое, — вместо Яшки Бляхмана ответил, поправляя портупею, председатель собрания. — Мы вызывали Лазаревскую на бюро, предлагали ей сменить лодочки, но она не послушалась.

— И хорошо сделала, что не послушалась, — задиристо заговорил Михась. — Бляхман, видать, думает, что если человек пролетарского происхождения, так он должен ходить в нечищенных отопках и в лохмотьях. А все лучшее пускай надевают буржуи-недобитки? Да вы взгляните на Лазаревскую в ее новых туфлях. Она в десять раз теперь красивее молчановской паненки! И плевать мне на тех, которые родились «под пышным заревом заката»! Идет теперь Лазаревская по улице, а на нее все хлопцы озираются: какая красивая! Так разве это плохо? Раньше в нашем интернате редко кто ежедневно чистил обувь, а теперь только и слышишь: «Хлопцы, где щетка? Хлопцы, кто взял ваксу?» Видите, как-то неудобно в неприглядном виде показываться перед приодетыми девчатами. Я вам, товарищи, скажу по секрету даже больше. Как известно, Полина руководит у нас мопровской ячейкой. Так теперь многие студенты даже охотнее начали платить членские взносы, чтоб еще один разок взглянуть на пригожую дивчину... И напрасно тут Яша Бляхман старается наклеить на Лазаревскую мещанские ярлыки!..

Пока Михась говорил, в президиум собрания одна за другой передавались записки. Председатель читал их и тотчас же что-то себе отмечал карандашом на листе бумаги. Одну записку он показал Корницкому. Тот прочитал, улыбнулся и поглядел на Полину внимательным и вместе с тем сочувствующим взглядом. Полине даже показалось, что он чуть приметно подмигнул ей, будто говоря: не печалься, коли понадобится, я тебя поддержу.

После Михася Сороки, которому неожиданно начали аплодировать, к столу президиума мелкими быстрыми шажками подкатился студент первого курса Василь Козелько, краснощекий, низенький хлопец. Захлебываясь, он начал не говорить, а кричать каким-то визгливым, бабьим голосом:

— Мы тут выслушали, так сказать, и первого — товарища Бляхмана и другого — товарища Сороку. Мне понравилось, что сказал первый — товарищ Бляхман и второй — товарищ Сорока. В нашей «Комсомольской правде» мне понравилось стихотворение товарища Молчанова и стихотворение товарища Маяковского. В общем, все правильно. И я со всем, так сказать, согласен. Только у меня есть одно предложение: давайте попросим белорусских поэтов написать хорошую песню на мотив «Кирпичиков» и напечатать ее с нотами в газете «Красная смена». Я, так сказать, кончил.

Быстрая, словно пулеметная очередь, речь оратора в первую минуту привела всех в замешательство. Потом на весь зал раздался хохот, послышался свист, ядовитые выкрики: «Соглашатель!», «Безыдейное трепло!», «Почему ничего не сказал про мещанку Лазаревскую?»

По многим выкрикам Полина поняла, что это только начало, что, может, лучше было бы встать и сразу признать свою ошибку. У нас радуются и верят, если человек признает свою ошибку и обещает исправиться. Только неразумные либо упрямые люди отваживаются пререкаться с коллективом. Но это приблизительно то же самое, что плыть против сильного ветра: неминуемо захлебнешься. Полина, однако, знала и другое: многим девчатам и хлопцам очень нравились ее красивые лодочки и жакет. На эти вещи она потратила с таким трудом собранные деньги. И может быть, если б не это злосчастное молчановское стихотворение, никто б на нее не накинулся. Во всем виновато стихотворение «Свидание». В редакцию полетели то гневные без меры, то радостно-признательные письма читателей. «Комсомольская правда» напечатала в порядке дискуссии как одни, так и другие... Полине больше приходились по душе письма, которые защищали автора «Свидания»...

Собрание продолжалось. Один из студентов с пафосом прочитал от начала до конца стихотворение Владимира Маяковского и тут же стал сомневаться, можно ли теперь доверять Лазаревской сбор мопровских членских взносов. Дело помощи героическим узникам капитала нельзя доверять человеку, который утратил свое пролетарское обличье. И не надо просить белорусских поэтов, чтоб они написали еще одни мещанские «Кирпичики». Надо просить Янку Купалу и Якуба Коласа создать новые стихотворения про комсомольскую революционную бдительность, про молодые коммуны...

— Товарищи, — словно сквозь сон услышала Лазаревская голос председателя собрания. — Уже второй час ночи, а еще не выступила и половина товарищей, которые записались в прениях. Есть предложение продолжить собрание завтра.

...На следующий день Корницкий сидел на том же месте, в президиуме, и уже с некоторым любопытством следил за собранием.

До этого собрания его как-то не интересовали. Может быть, потому, что жизнь его до комвуза была всегда заполнена если не боями, так подготовкой к ним. Нигде подолгу он не задерживался со своими партизанами. Главное — революция, освобождение угнетенных из-под ига эксплуататоров. Он, Антон Корницкий, солдат, который должен всегда считать себя мобилизованным, чтоб по первому сигналу ринуться в атаку. Поэтому даже в комвузе Корницкий ходил в армейской защитной форме. Каждая пуговица была на своем месте, сапоги начищены до блеска. Еще на фронте и в партизанах Корницкий заметил, что опрятные, подтянутые люди более дисциплинированны, больше готовы к выполнению самого трудного боевого поручения.

Теперь он поглядывал время от времени на Полину Лазаревскую и думал, что, может быть, Осокин правильно говорил: «Разве только одни буржуи должны хорошо одеваться? А рабочий человек будет всегда ходить в лохмотьях?» Эти осокинские слова не выходили у него из головы, когда он слушал суровую речь Бляхмана и взволнованные выступления других студентов. Большинство комсомольцев осуждали стихотворение Молчанова. Один из ораторов, показывая пальцем на Лазаревскую, с подъемом прочитал:
Знаю я -
в жакетах этаких
на Петровке бабья банда.
Эти
польские жакетки
к нам
привозят
контрабандой.

Слова «бабья банда» и «контрабанда» оратор особенно подчеркнул.

Лазаревская, словно подсудимая, сидела на том же самом месте, что и вчера. Вдруг ее узенькие плечи вздрогнули, и в больших карих глазах блеснули слезы. Корницкий видел, как быстро она закрыла лицо ладонями и опустила голову. Плечи ее время от времени вздрагивали от беззвучного плача. Этого Корницкий уже не мог выдержать.

— Позвольте мне сказать несколько слов, — попросил он у председателя собрания.

— Пожалуйста, — встрепенулся председатель и тотчас же объявил:

— Слово имеет товарищ Корницкий.

— Мне лично, товарищи, — начал Корницкий, — понравилось, как держалась на этом собрании Полина Лазаревская. Если бы так лупцевали на протяжении двух вечеров, скажем, Бляхмана либо даже самого здоровенного хлопца из присутствующих, так они бы скинули не только свои башмаки, но и штаны в придачу ради спокойствия. Лишь бы отстали! А тут палили по Лазаревской и из винтовок, и из пулеметов, и из тяжелых пушек, а она не пошатнулась, не сдалась, не изменила своих взглядов. Мне думается, что человек, который не отступает в малом, никогда не отступит и в большом. В самом деле, почему наша пригожая Поля, дочка вековечного панского батрака, должна одеваться плохо? Разве Лазаревская стала хуже учиться или перестала выполнять общественные поручения? Нет! Так за что же мы ее здесь разносим, сравниваем с той, перед которой становится на колени герой стихотворения Молчанова? Полина Лазаревская — наш человек... Кроме того, она женщина, а у женщин, как известно, чувство красоты развито больше, чем у мужчин. Давайте, товарищи, все вместе поддерживать чувство прекрасного в каждом человеке...

Корницкий на мгновение умолк и как-то помимо своей воли взглянул на Лазаревскую. Взгляды их встретились. В глазах Поли он увидел не только признательность за поддержку в трудную для нее минуту. Ее глаза излучали теплоту и тихую ласку. Ничего такого Корницкий раньше ни у кого другого не замечал. Разве что только у Таисии... Но это было много лет назад, еще до мобилизации его, деревенского хлопца, в армию...

— Я, товарищи, закончил... — в каком-то замешательстве, злясь на самого себя, промолвил Корницкий и сел на свое место.

Далее ему казалось уже безразличным все, что происходило вокруг него. Откуда-то, словно издалека доносилось предложение Яшки Бляхмана: признать неправильным, непролетарским стихотворение «Свидание» Ивана Молчанова и приветствовать революционного поэта Владимира Маяковского. Корницкий только на один момент насторожился, услышав строгий голос Яшки Бляхмана про беспощадную борьбу комсомольцев со всяческими проявлениями чуждой идеологии среди молодежи. Однако имя Лазаревской не упоминалось. Когда председатель поставил проект резолюции на голосование, Корницкий снова поглядел в сторону Лазаревской. Она тоже смотрела на него, и в ее больших карих глазах была тихая благодарность и доверчивость.

Корницкий не выдержал и улыбнулся.

Лазаревская ожидала его около выхода. И Корницкий совсем не удивился, когда она, обратившись к нему, сказала:

— Товарищ Корницкий, можно с вами поговорить?

— Пожалуйста, я вас слушаю.

Мимо них, оживленно разговаривая, проходили студенты. Одни поспешно и все еще возбужденные, другие уже успокоившиеся, утратившие интерес ко всяким большим проблемам, кроме одной: поскорее добраться до постели. Корницкий тоже чувствовал себя очень утомленным.

— Я хочу поблагодарить вас за то, что поддержали меня. Хотя, может, и не следовало этого делать.

— Вот как?! — оживился Корницкий. — Впервые встречаю человека, который не знает — хорошо или плохо, если ему помогают!

Они шли по тихой Подгорной улице, слабо освещенной электрическими фонарями.

— Видите ли, я сама еще не убеждена в своей правоте. Одни — за меня, другие — против. А надо, чтоб было что-нибудь одно.

— Это одно — вы сами, — неожиданно ласково и для себя и для Лазаревской заговорил Корницкий. — Если б человек и хотел, он не может на всех угодить. На свете, как мне думается, еще много эгоизма, который очень портит жизнь людям. Коли говорить про человека начистоту, так самое важное в нем его сущность, душа, а не то, как он выглядит внешне. Я не однажды встречал благовоспитанных и скромненьких по внешнему виду людей, а потом убеждался, что это всего-навсего лишь маска, личина, а под этой личиной скрывается лютый мародер либо садист. И наоборот, многие грубоватые с виду люди не жалели своей жизни, вызволяя из беды беззащитного человека.

— Как вы, товарищ Корницкий, ратовали сегодня за меня!.. — потихоньку вымолвила Лазаревская.

— Да я совершил настоящий геройский подвиг! — весело воскликнул Корницкий. — Была такая опасная обстановка, что удивительно, как я выскочил из этой битвы живым. А сколько было пролито крови! Сколько осталось на поле боя убитых и раненых — просто ужас! Один только Яшка Бляхман держался бесстрашно, как и надлежит закаленному в тяжких битвах вождю...

— Вы шутите, а у меня сердце заходилось от обиды, когда он сравнивал меня со всякими паразитами, — с грустью заговорила Лазаревская. — За что? За то, что я хочу одеваться лучше, чем моя мать? За то, что я люблю красивую одежду, цветы? Недавно я купила и принесла в общежитие вазон. Некоторые девчата накинулись на меня: ты, дескать, мещанка, обзаводишься геранями. Хоть это и был олеандр, а не герань.

— Какая вы неосторожная!

— Почему?

— Говорят, в листьях олеандра есть яд. Такой же опасный, наверное, как и в ваших лодочках...

Корницкий и сам не знал, откуда у него сегодня такое настроение: совсем не хотелось говорить серьезно даже о самых серьезных делах. Может быть, потому, что рядом с ним была Лазаревская. А Лазаревской, в свою очередь, было хорошо с Корницким. Она слышала о том, что этот человек еще совсем недавно заставлял трястись от страха полицаев и осадников. А вот теперь, такой простой и мирный, он идет рядом с нею и старается отвлечь ее внимание от мрачных мыслей, не придавая никакого значения всему тому, что говорили про нее на собрании.

— Давайте пойдем на площадь Свободы и там посидим в сквере, — вдруг предложил Корницкий.

Поля согласилась.

По Ленинской улице они вышли на площадь Свободы, повернули в сквер. Вскоре под их ногами зашуршали опавшие с деревьев листья. Этими листьями были покрыты и все скамейки. Каким-то неуловимым движением руки Корницкий смел листья наземь и пригласил Лазаревскую садиться. Некоторое время они сидели молча, прислушиваясь к ночным звукам.

Город понемногу засыпал. Только возле гостиницы «Европа» еще слышались голоса запоздалых посетителей ресторана. Продребезжал на повороте с Ленинской улицы на площадь Свободы последний вагончик конки. И все вокруг стихло. Одни лишь деревья еще перешептывались о чем-то своем засохшими и жесткими листьями.

— Вам не скучно со мной? — повернувшись лицом к Корницкому, оживленно спросила Лазаревская. — Почему вы молчите? Расскажите что-нибудь про себя. Про меня вы за последние два собрания все узнали. Даже и то, чего не было.

— Вы, Поля, снова возвращаетесь к старому! — промолвил Корницкий с каким-то упреком в голосе. — Сказать по совести, я очень не люблю людей, которые часто стонут или выхваляются честностью или, что еще хуже, своей необыкновенной отвагой. Я знал одного человека, который своей собственной рукой написал в автобиографии, что он совершил героический поступок, убежав из полиции. Если никто не хвалит, так надо, думает несчастный, самому себя похвалить...

— Вы рассказываете не про людей, а про каких-то хамелеонов, — тихо заметила Лазаревская. — Но для них у нас погода неблагоприятная.

— Ничего, они умеют приспосабливаться и прикидываться, рассчитывая на доверчивость и простодушие многих людей. Природа, как известно, не терпит пустоты. И там, где мы ослабляем свои позиции, их неминуемо занимает враг. Сказать правду, мне очень понравился накал, с каким выступали многие комсомольцы на собрании. И они воевали не за свои личные интересы, а за вас, Полина. Даже тот же Яшка Бляхман! Может, получилось это грубовато, не так, как надо... Да лихо с ним! Мы свои же люди, как сказал Маяковский...
«Ну какой из меня герой!»

Через неделю они снова встретились в сквере. День был солнечный и удивительно теплый для такой поры года. Уже почти все листья осыпались с деревьев и пышным пестрым ковром покрывали траву и аллеи. Лазаревская, которая чуть запоздала, еще издали увидала, что Корницкий уже тут. Но он был не один. Рядом с ним сидел человек в черном бобриковом пальто и в черной кепке. Когда Лазаревская подошла ближе и поздоровалась с Корницким, человек в бобриковом пальто внимательно оглядел ее с головы до ног серыми невыразительными глазками через холодные стекла очков и сразу же встал. Нос у него был какой-то коротенький, точно обрубленный, а голос чуть сиплый.

— Я, Антон Софронович, все не верю, что вы передумаете, — протягивая узкую длинную ладонь, поспешно заговорил он. — Наша общественность должна знать про героические дела партизан. Учтите, что в Белоруссии уже не восемнадцать процентов грамотных, как было до революции, а больше шестидесяти. Есть теперь кому читать. До свидания!

— Бывайте, — кинул ему сухо одно слово Корницкий. И, когда Лазаревская, проводив взглядом долговязую фигуру незнакомого ей человека, села, заговорил оживленно:

— Давайте, Полина Федоровна, уйдем отсюда. Я боюсь, что этот человек еще раз сюда вернется.

— А кто он такой?

— Журналист один.

— А что ему от вас надо?

— А я и сам еще хорошо не разобрался, — попытался отшутиться Корницкий и тут же перешел на серьезный тон:

— Хочу распроститься с вами до вечера. Перед нашим свиданием ко мне заявился один из моих партизан. Живым вырвался из когтей дефензивы{5} и сегодня ночью перешел границу. Надо ему помочь поскорее уладить дела, устроиться и отдохнуть... А вечером давайте сходим в театр на «Кастуся Калиновского». Билеты уже у меня в кармане.

В первую минуту Лазаревскую обидел такой внезапный поворот дела. Но взгляд Корницкого был такой открытый, что она не выдержала и сказала:

— Делайте, Антон Софронович, как вам надо... Я тоже еще не видела «Кастуся Калиновского».

— Ну вот и хорошо! — заспешил Корницкий. — Только не обижайтесь. Знаете, обстоятельства часто вынуждают человека делать не так, как он записал это в своем распорядке дня.

Уговорившись о времени встречи около театра, Корницкий торопливым шагом направился по засыпанной листьями аллее. Лазаревская решила подождать минут пять, чтоб наедине с собой разобраться в своих чувствах. До знакомства с Корницким поклонников было у нее немало. Они назначали Лазаревской свидания, когда она работала еще в избе-читальне при волостном исполнительном комитете, и позже, когда поступила на рабфак. Из студентов разве что один только Яшка Бляхман, занятый по горло мировыми проблемами, проходил безразлично мимо нее. Лазаревская выслушивала пылкие признания поклонников и почему-то не чувствовала никакого отклика в душе. Одних она жалела, над другими смеялась, но никому еще не сказала, что любит только его одного, что он-то и есть тот самый, о ком она давно мечтала. Некоторые подруги начали ее считать чрезмерно гордой, чрезмерно разборчивой, некоторые хлопцы даже перестали с нею здороваться и стали распускать между студентами разные небылицы. Кто-то из этих незадачливых поклонников вскоре начал писать в бюро ячейки заявления, что Лазаревская никакая не батрачка, а самая чистокровная дворянка, пробравшаяся на рабфак по подложным документам. Хоть это и была анонимка, Яшка Бляхман решил самолично съездить на родину Лазаревской и проверить все на месте. Не успел он вернуться в Минск, как на рабфак пришли еще два письма, которые обвиняли Лазаревскую в связях с нэпманскими сынками. Будто бы Лазаревская помогала им сбывать контрабандные товары. И хоть во всех анонимках была самая злостная клевета, Лазаревская чувствовала, что ее взаимоотношения с коллективом уже не такие открытые и непосредственные, как были раньше. «Ну и хорошо! — решила она. — Не хотите верить мне, верьте собачьим доносам! Самое важное, что у нас Советская власть, а она не позволит никому обижать безвинного человека. Кроме рабфаковской ячейки, есть райком, окружком, ЦК комсомола республики. Есть Москва!»

Чувствуя за собою такую силу, Лазаревская однажды не выдержала и на вопрос Яшки Бляхмана, с кем это она была вчера в кино «Спартак», ответила:

— Что, снова получил сигналы? Так знай, меня пригласил сын князя Радзивилла! С кем же может идти в кино дворянка Лазаревская?!

— Ну, ты не выдумывай, — ероша растопыренными пальцами шевелюру, беззлобно сказал Бляхман. — Я у тебя ведь так просто спрашиваю.

— Как спрашиваешь, так и отвечаю. Мне, Яшенька, надоела твоя мышиная игра в бдительность...

Девушка и сама еще не понимала, чем привлекал ее Корницкий. Может, тем, что не очень выхвалялся своим прошлым. Рассказывали, что однажды, когда Корницкого начали расспрашивать про его героические дела, он только скупо улыбнулся и ответил:

— Вс„ выдумали! Ну какой из меня, школьника, может быть герой? Как только подходят экзамены или зачеты, так у меня вся душа в пятки от страха...

Вечером, сидя рядом с Лазаревской в театре, Корницкий зачарованно глядел на сцену, где Кастусь Калиновский, переодетый в форму офицера царской армии, вел разговор со своим злейшим ворогом — виленским генерал-губернатором Муравьевым. Лазаревская дотронулась до его локтя и хотела что-то спросить. Корницкий вздрогнул, удивленно поглядел на Полину, видать недовольный, что ему помешали следить за развитием событий. И, хотя Поля еще ничего не успела сказать, Корницкий замахал рукой и прошептал:

— Цсс! После!..

Когда начался антракт, они вышли в фойе. Лицо Корницкого было возбужденное, глаза поблескивали. Лазаревская заметила, что среди зрителей у Корницкого много знакомых. Некоторые из них занимали высокие государственные посты, но они здоровались с ним за руку, как с близким другом. Секретарь Центрального исполнительного комитета Лайков, светловолосый силач и красавец, еще издали весело закивал головой и спросил:

— Ну как, Антон? Понравилось?

— Посмотрим дальше, — словно нехотя отвечал Корницкий. — Мне кажется, что есть некоторая надуманность. Надо ли было Калиновскому, руководителю восстания, лезть в это волчье логово? А пока что пьеса мне понравилась. Временами я забывал, где нахожусь, и очень хотелось кинуться на помощь. Но в этом уже заслуга актеров. Полина Федоровна в восторге от их игры.

— Полина Федоровна? — переспросил было Лайков. — А кто такая Полина Федоровна?

Лазаревская во время разговора Лайкова с Корницким чуть отступила в сторону. Теперь Корницкий озабоченно оглянулся, подхватил ее под руку и проговорил:

— Знакомьтесь. Это, Максим Степанович, Полина Федоровна — моя жена.

Такого внезапного и своеобразного признания Лазаревская совсем не ожидала. Что это: безобидная шутка или, может быть, даже издевка? Не успела она возразить и рассердиться на такое своевольство, как Максим Степанович пожал ее руку и заговорил с чувством:

— Я очень рад, Полина Федоровна, что Антон Софронович наконец стал-семейным человеком. Мы уже считали его вечным солдатом-добровольцем. Стоит только где-нибудь начаться какой несправедливости, как Антон летит туда, чтобы помочь обиженным. Правда, от подобных вмешательств ему нередко достаются лишь одни шишки, а пирогами пользуются другие. Будем надеяться, что теперь он немного успокоится. Заходите, пожалуйста, к нам в свободную минуту.

Кроме Лайкова, оказалось много и других знакомых Корницкого. Партийные работники, ученые из института белорусской культуры, инженеры, командиры Красной Армии, которые по-дружески здоровались с Антоном Софроновичем. Многие названные Корницким фамилии она часто встречала в печати. Теперь, познакомившись с ними, Лазаревская удивлялась тому, что ее представления об этих людях раньше были совсем иными. Например, автора заученной на память поэмы «Босые на вогнище» она представляла стремительным и неспокойным богатырем, а перед нею стоял на диво скромный, удивительно тихий человек среднего роста, с мягким, как будто виноватым взглядом. С ним была его красавица жена, актриса, которая исполняла роль главной героини в фильме «Гришка-свинопас». Лазаревская узнала ее сразу. Ей только не понравилось, что актриса курила и как-то невнимательно относилась ко всему окружающему.

— Гляди, Владя, наш повстанец тоже пришел на премьеру, — услышала Лазаревская чуть гортанный голос. — Ну, понравилось вам, товарищ Корницкий, как боролись за волю наши деды?

Лазаревская обернулась на голос и увидела, не веря своим глазам, за какой-нибудь шаг от себя Янку Купалу.

Знакомя Полину с прославленным поэтом, на этот раз он не повторил того, что сказал Лайкову.

— Полина Федоровна, — сказал он просто, — тоже захотела посмотреть новый спектакль. Это, дядька Янка, слушательница рабфака.

— И вы, Антон, видать, уже завербовали ее в свой партизанский отряд? — улыбаясь, спросил Янка Купала. — Четыре миллиона белорусов еще стонут под шляхетским ярмом. Быть того не может, чтоб вы согласились с тем, что делается по ту сторону границы.

— Нет, дядька Янка, — тихо, но убежденно ответил Корницкий. — Я верю в скорое воссоединение белорусского народа. Ах, если б вы знали, с какой жадностью там слушают каждое слово минского радио! У меня сегодня ночует Василь Каравай. Помните, я вам про него рассказывал? Он неделю тому назад в хате одного радзивилловского лесника слышал стихотворение «А в Висле плавает утопленник». Ваши слова несутся через все границы, минуют всех жандармов и шпиков, чтоб вдохновлять и подымать людей на борьбу за свои права.

— Василь Каравай, ваш помощник, жив? — быстро спросил Янка Купала. — Я очень рад, — продолжал он. — Знаете что: зайдите, пожалуйста, с ним завтра ко мне.

— Благодарю за приглашение, дядька Янка. Но мы можем помешать вам работать...

— Еще что выдумали! — замахал руками поэт. — Я сам знаю, кто мне мешает, а кто помогает. До вечерних последних известий у меня найдется часик-другой свободного времени...

— Правда, товарищ Корницкий, мы вас завтра будем ждать, — вмешалась в разговор мужчин жена поэта Владислава Францевна. — Янка мне совсем задурил голову, не обиделись ли вы за что-нибудь на нас, что забыли дорогу к зеленому тополю на Октябрьской улице.

— Не упрашивай его, Владя! — деланно строгим голосом промолвил Янка Купала. — Ему ж будет хуже, если я сам к нему приду да еще приведу с собой целый батальон молодежи.

Как не раз слышала Полина, семья Янки Купалы была одна из самых радушных и гостеприимных в Минске. Начинающие молодые писатели — студенты, селькоры и рабкоры, преподаватели литературы средних и высших школ часто попросту заходили к прославленному поэту-песеннику, чтоб прочитать ему свои произведения или получить совет. Однако, прежде чем заговорить о деле, Иван Доминикович спрашивал у посетителя, не желает ли он подкрепиться чем-нибудь. «Владя! — слышалось тогда из кабинета. — Зайди, пожалуйста, сюда на минутку».

И Владислава Францевна уже спешила на этот зов, чтоб поскорее угостить человека, которого, может быть, только первый раз видела в глаза. Эта постоянная тяга к знакомству и встречам с людьми была жизненной потребностью знаменитого поэта Белоруссии. Его привлекало и захватывало все новое, что появлялось в хозяйственной и политической жизни республики и всей Советской страны: каждый новый завод, электростанция, коммуна. Особенно радовала его молодежь, комсомольцы, орлята, как он ласково их называл. Ивана Доминиковича и Владиславу Францевну уже обступили другие люди, а в душе Лазаревской неотступно звучали дорогие сердцу строчки:
Эй, орлята! Шире крылья,
Взвейтесь выше в битве ярой
Над былым, что спит в могиле,
Над недолей жизни старой!

Она на память выучила все стихотворение, раза два читала его вслух подругам. И сегодня впервые встретилась с глазу на глаз с автором этих строк.

Как хорошо, что она познакомилась с Корницким! С ним она входила в новый для нее мир уважаемых людей, за деятельностью которых следит вся республика. И эти люди уважали Корницкого. «Скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты», — припомнилось ей под конец спектакля.

Корницкий тем временем по-прежнему внимательно следил за происходящим на сцене. Лицо его было напряженным, губы стиснуты. Когда занавес стал опускаться, он вскочил с кресла и громко захлопал актерам. И ни у кого другого не видела Лазаревская такой непосредственной радости, такого большого волнения, как у Корницкого.

— Это здорово! — с сияющими глазами промолвил он. — Жалко, что Василь не мог с нами пойти. Он бы рот разинул от восторга!
«Мы скоро увидимся, Поля!»

Лазаревская ожидала, что, прощаясь в этот вечер, они сговорятся о следующей встрече. Может быть, даже завтра. Но Корницкий почему-то молчал. Правда, завтрашний день у него весь заполнен: учеба, партийное собрание после занятий, встреча с Янкой Купалой...

— Мы скоро увидимся, Поля, — крепко пожимая руку, неожиданно назвал он ее по имени. — Обязательно! Мне очень хорошо с вами. Я о многом тогда забываю и вместе с тем многое вспоминаю.

Однако встретились они только через месяц. Корницкий, как знала Лазаревская, был очень занят то устройством своего помощника Василя Каравая в комвуз, то выездом в командировку. Между прочим, он прислал ей откуда-то из-под Витебска письмо, в котором восхвалял красоту Наддвинья: могучие сосны необъятных боров и криничную чистоту многочисленных озер. «Напрасно болтают некоторые знатоки про однообразный и скучный пейзаж Белоруссии, — писал Корницкий. — Как на севере, так и на юге нашей республики есть красивейшие места. И не замечать их может разве что слепой или равнодушный ко всему живому человек. Представьте себе дорогу, которая вьется промеж взгорков, заросших сосняком, вбегает в деревню и потом круто вздымается вверх. Все выше и выше. Въедешь на самый верх горы, глянешь оттуда вперед, и сердце твое встрепенется от восторга. Раскинулась прямо перед тобой далеко внизу голубая, как небо, равнина озера. А вокруг него золотая осенняя оправа: березняк, осинник, орешник, ясень, клены. Можно часами любоваться оранжевым и светло-желтым убранством деревьев. И это нисколько вам не наскучит! Проедешь километра три-четыре, а там снова озеро, к самой воде которого подошли дружной темно-зеленой громадой высоченные ели... Так, любуясь окружающей красотой, доехал я до места своего назначения — коммуны «Ленинский путь».

Корницкий не писал, зачем он поехал на Витебщину. Но во всяком случае совсем не для того, чтобы любоваться в напряженные дни учебы красотами природы.

Да Лазаревская не очень и интересовалась его делами. Ей хотелось только одного: как можно скорее с ним повидаться, снова услышать его голос. К каждой встрече она готовилась, как к большому празднику.

Она уже не чувствовала никакой злобы ни к Бляхману, ни к кому из тех, кто выступал против нее. Наоборот, она весело первая здоровалась с ними при встрече.

Василь Козелько, который валил на собрании в одну кучу и правых и виноватых, даже чуть не захлебнулся от удивления.

— Видали, хлопцы, как выглядит Лазаревская после такой лупцовки? — взволнованно говорил он однажды своим товарищам. — Стала легкая, как ласточка. И улыбается каждому встречному. Видать, коли человека взгреть как следует, так он становится лучше и умнее.

— А ты как думал? — деланно серьезно поддержал такие выводы Михась Сорока. — Очень жаль, что на том собрании не взгрели тебя...

Они разговаривали в длинном и гулком коридоре после очередной лекции и не заметили, как к ним подошел незнакомый человек в желтой кожаной куртке, которая, казалось, трещала на его широких плечах.

— Здорово, братва! — басовито промолвил он. — Не можете ли вы сказать, где можно найти Полину Лазаревскую?

— Она только что тут проходила, — внимательно оглядев незнакомца, ответил Михась Сорока. — Пойдемте со мной. Я помогу вам ее разыскать.

— Вот спасибо, браток! — усмехнулся в свои рыжие усы незнакомец. — Весело тут у вас. Можно сказать, одна молодежь. И девчат больше, чем у нас.

Человек в кожаной куртке был Василь Каравай. Найдя Лазаревскую где-то в конце коридора, он передал ей записку от Корницкого.

Если б Василь и не назвал себя, Лазаревская узнала б его сразу по его аккуратным рыжим усам на широком лице, по его могучей фигуре. Пока Лазаревская читала записку, бывший помощник Корницкого исподтишка изучал дивчину и, видать, остался вполне доволен выбором своего командира, так как тотчас же неприметно провел по своим усам рукой и искоса глянул на свою куртку, чтоб смахнуть с рукава чуть заметную пылинку. Встретившись с Корницким, Василь передал ответ Лазаревской и сказал:

— Знаешь, Антон, что я тебе скажу? Не нравятся мне ваши встречи на каких-то, как вы уговариваетесь, прежних местах! Лучше ступайте в загс и оформляйте все по порядку. А то и эта королева зробит, як Таиса... У таких пригожих девчат от хлопцев никогда отбою нет.

— Благодарю, сватушка, за совет, — усмехнулся на такое решительное предложение своего друга Корницкий. — Но мы еще мало друг друга знаем.

— Чудак человек! Разве ж это комвуз, чтоб тянуть целых три года? Это ж чисто сердечное дело, и его нельзя откладывать. Мало ли какой хлопец подвернется ей завтра, и тебе снова выйдет отставка. Да оно как-то в комнате веселей, коли в ней живет женщина! Тогда совсем по-иному глядишь на мир... Понимаешь, заведутся на столе всякие цветки, какая-то уютность... а то как в казарме. Сидишь тут по вечерам, как тот бирюк...

Каравай, расписывая неуютность холостяцкого быта и холостяцкой комнатки Корницкого, даже плюнул. Корницкий с веселым удивлением поглядел на своего друга. Потом встал с дивана и, засунувши руки в карманы, прошелся к окну, а оттуда к дверям. Поглядел, плотно ли они заперты, и спросил у Каравая:

— Послушай, Василь, с какого времени ты стал таким завзятым сторонником семьи? Что случилось? В отряде я слышал от тебя другие проповеди!

— Мало ли что было в отряде! — избегая пытливого взгляда Корницкого, буркнул Каравай. — Что было, браток, то сплыло...

— Нет, не сплыло! Говори сразу, что произошло?

— Да чего ты ко мне прицепился! — уже не выдержал Каравай. — Ну, понимаешь... Вчера я записался в загсе. Хорошая девушка. Ее зовут Верой...

— Эх ты, революционер!.. Даже мне, своему другу, ничего не сказал!

— А как я мог тебе сказать, когда тебя не было в Минске. Пошлют тебя куда в командировку на год ли, на два, так я должен сидеть и ждать, покуда ты вернешься? Дураков нету! Вот собирайся и сейчас же пойдем ко мне. Увидишь, что я не ошибся...

— А вдруг завтра вызов: «Василь, собирайся!» Как ты теперь будешь?

Василь Каравай вскочил со стула:

— Одно другому не помеха, Антон! Сам увидишь. Я от тебя не отстану ни на шаг...


Часть вторая
Песок и вода

Крым. Южное гористое побережье. Седая и вечно неспокойная грива морского прибоя. Волны одна за другой набегают на берег, шуршат и шипят в разноцветной галечной россыпи. Белые, как соль, черные, как уголь, зеленые, серые, мутно-водянистые камни перекатываются один через другой, подскакивают в шипучей пене и, ненадолго блеснув в прозрачной пленке воды, осыпаются назад, как бы для встречи новой волны. А волны идут и идут без конца, грозно вздымая перед самым берегом крутые зеленоватые бока, тряся белой гривой и с глухим, тяжким стоном обрушиваясь на теплый песок, чтоб полежать тут и погреться после холодного и неприветливо темного морского бездонья. Но никогда нет волнам ни покоя, ни отдыха. Морская бездна уже зовет их в свои темные недра, стягивает с песчаной постели, высасывает до последней капли своим ненасытным жерлом, чтоб снова выбросить их на поверхность и гнать перед собою: пусть точат и обмывают каменную россыпь, бьются с береговыми скалами и горами, вершины которых поднимаются над морем выше облаков. Одни из этих гор одеты кудрявой зеленью кустарников, другие подставили свою голую каменную грудь ветру и солнцу.

Уже целую неделю Антон Корницкий, встав перед восходом солнца, каждый день бродил по прибрежному песку курорта. Сперва он никак не мог привыкнуть к неумолчным глубоким вздохам моря. Даже в самую тихую погоду оно не успокаивалось и глухо вздыхало, как огромное живое существо. Казалось, оно никогда не спало, всегда было в движении, как и пограничники, что торопливо спешили с карабинами за плечами на свой пост. Пограничники — молодые, гладко стриженные хлопцы — внимательно оглядывали фигуру курортника и молча проходили мимо. Берег еще спал. Белостенные дома под железными и черепичными кровлями, приютившиеся в зелени каштанов, пирамидальных тополей и акаций, еще не проснулись, а на море уже шла работа. Копошились возле сетей рыбаки, несколько парусных лодок маячили на горизонте. Далеко-далеко, оставляя за собой черную полосу дыма, шел пароход. С берега он казался совсем маленьким, совсем малоподвижным, выглядел чуть приметной точкой на необъятной и величавой поверхности моря.

Часу в седьмом на пляже появлялась Надейка. Корницкий, заметив еще издали милое клетчатое платьице дочки, улыбался и отворачивался, будто бы очень занятый поисками морских цветных камешков. Он слышал, как шуршала галька под ногами Надейки, потом шаги становились осторожными, тихими.

Дождавшись мгновения, когда кипучая волна с шумом обрушивалась на берег, Надейка налетала на батьку, обнимала его руками и повисала на нем.

— Ага, поймала! — радостно кричала она. — Будешь другой раз знать, как уходить без меня! Ну что, перепугался, правда ж?

— А ты как думала?

Он подымал ее на руки, прижимал к себе и нес вдоль белой гривы прибоя, чувствуя, как она крепко обхватила ручонками его шею.

— Известно, перепугался! — счастливая, что ее несут такие сильные, такие дорогие ей батьковы руки, болтала она. — Ты можешь меня донести вон до того камня?

— Попробую.

— Не надо. Я хочу идти сама. Покажи мне, сколько ты набрал самоцветов?

Надейка слезала на песок и хлопотливо осматривала карманы отцовской пижамы, предварительно приказав:

— Руки вверх! Не шевелиться!

— Я и не шевелюсь.

— Ой, мамочка, сколько тут у тебя контрабанды! Анька, дурочка, спит и не знает, что у таты в карманах. Ой, таких пригожих самоцветов мы еще не находили никогда! Как называется вот этот камень?

— Нефрит.

— А этот?

Два пограничника, которые возвращались с ночного поста на заставу, с усмешкой поглядывали на этот придирчивый обыск задержанного нарушителя. Надейка тогда недовольно поворачивалась в сторону веселых красноармейцев, смешливо морщила лицо и, поблескивая золотистыми глазами, высовывала язык. Хлопцы хохотали, и один из них говорил, подкидывая на плече винтовку:

— Вот это класс!

— Можешь опустить руки, — милостиво позволяла Надейка отцу, когда карманы пижамы были опорожнены. — В другой раз не ходи один. Понял?

— Есть не ходить одному, товарищ Надя.

Она снова ссыпала камешки в его карман, хваталась за его руку и, идя рядом, говорила, думая про что-то свое, затаенное:

— Я хочу, чтоб ты всегда был со мною. Я хочу всегда быть с тобою, татка. И мама всегда хорошо спит, когда ты дома.

Через минуту она озиралась и тормошила батьку за пижаму.

— Ой, мамочки, погляди, сколько хворых за нами тянется! Один, два, три... Как аисты на лугу.

Корницкий остановился, провел глазами по взморью и, будто ничего не понимая, спросил:

— Где ты видишь хворых? Мне отсюда видны только люди, которые вышли поглядеть, что выкинуло за ночь море. Так они ж здоровые!

— А вот и нет. И ты тоже нездоровый.

— И я?

— И ты.

— Чем же я хвораю, товарищ доктор?

— Тем, чем и они. Каменной болезнью.

— Вот так здорово!

— А ты не смейся. Знаешь ту тетю, что сидит в столовой вместе с нами? Это она так сказала!

— А разве она доктор?

— Я не знаю, но она сказала, что человек приезжает на курорт нормальный. А потом он увлекается и начинает собирать камешки. И готово! — заболел каменной болезнью!

Они возвращались. Навстречу медленно двигались цепочкой молодые и пожилые люди, даже седые старики и старухи. Все они озабоченно шныряли глазами по намытой морем бесконечной гряде гальки. В первый день по приезде, глядя на курортников, которые вот так же ходили вдоль прибоя, Корницкий сперва смеялся: солидные папы и мамы, известные на всю страну люди — рабочие, председатели колхозов, ученые, литераторы, а занимаются, как малые дети, собиранием разноцветных камешков! С самым серьезным видом спорят после обеда или вечером по поводу загадочного цвета агата так, словно от этого зависит судьба государства! Как школьники, хвастают друг перед другом удачными коллекциями самоцветов, упрашивают один другого поменять редкий нефрит на аметист. Недаром кто-то метко назвал поиски самоцветов «каменной болезнью».

Вскоре показались и Полина Федоровна с Анечкой. Анечке только шесть лет, она на два года моложе Нади. В коротеньком василькового цвета платьице, с оттопырившимися в сторону косичками, всегда чем-то озабоченная, она часто спотыкается, цепляясь ногами за круглые голыши, хоть и держится за руку матери. Антон Корницкий круто поворачивает и идет навстречу Полине Федоровне. Надейка, пристально всматриваясь, говорит:

— Погляди, татка, правда ж, наша мама очень красивая!

— Правда.

— Ой, если б ты знал, сколько она плакала, когда ты куда-то далеко ездил!

— А ты откуда знаешь? Ведь ты еще тогда только ползала.

— Мне бабка сказала. Ты вечный доброволец... Погляди, татка, какая пугливая наша Анька. Боится идти с той стороны, где вода. А я нисколечко не боюсь. Смотри!

Она вырывала свою руку из отцовской и вбегала в шипучую подвижную пену прибоя, смеялась и махала руками, как неоперившийся птенец крыльями. Золотистые глаза Полины Федоровны тогда наполнялись страхом, и она кричала громко, строго:

— На-адя!

Надя, не оглядываясь, мчалась вперед вдоль пенистой полосы. Иной раз блестящие брызги обдавали ее всю, но она не обращала на это внимания.

— Вся в тебя пошла! — увидев, что Надя наконец выбежала на сухое место и возвращается к ним, с облегчением говорила Полина Федоровна. — Такая же отчаянная, как и ты.

— Мне кажется, что теперь я самый тихий в Советском Союзе человек, примерный семьянин. День работаю, вечером учусь и аккуратненько являюсь на ночь домой. А сейчас собираю камешки и любуюсь, как этим занимаются большие солидные люди. Я, например, не ожидал, что встречу за таким занятием автора известного учебника по биологии профессора Добрынского и прославленного писателя Михайлова. Ты знаешь, Поля, Михайлов тоже когда-то был в партизанах на Дальнем Востоке.

— А я-то думала, почему так быстро вы с ним спелись!

— Нормально, — довольно улыбаясь, отвечал Корницкий. — Человек он что надо.

В это время ударил гонг, сзывающий курортников на завтрак. Анечка, которая возле воды все время крепко держалась за мамину руку, встрепенулась и потянула Полину Федоровну в сторону столовой. Анечку пугали волны, что бесконечной грозной чередой катились на берег, пугало шипучее одеяло пены. Анечка шла, все время боязливо поглядывая на воду, цепляясь желтыми сандаликами за камни-голыши. Корницкий взял дочку на руки и понес в столовую. Две каменные и оштукатуренные четырехугольные тумбы возле столовой для скульптур еще не были заняты. На одной из них, обхватив сухими морщинистыми руками колени, сидел профессор Добрынский. Он пристально глядел на море. Увидев Корницкого с семьей, Добрынский поднял голову и, весело поздоровавшись, стал расспрашивать:

— Ну что, Антон Софронович? Идем после завтрака камешки искать? Эту сторону, — Добрынский кивнул головой вправо, — я обследовал до завтрака. Могу похвалиться замечательным нефритом. Взгляните на эту окраску...

Корницкий вынужден был остановиться, чтоб потешить известного ученого своим вниманием к предмету его страсти. Взяв холодноватый и тяжелый камешек, Корницкий стал разглядывать его на солнце.

— Ну как? — прищуривая утомленные глаза, заинтересованно допытывался ученый. — Михайлов чуть не наступил на него и прошел мимо, чудак! И сколько раз я ему говорил, что самоцветы — это не грибы, их надо уметь искать... В общем, этим камнем я ему здорово испортил сегодня аппетит! Скорей завтракайте — и пойдем!

В столовой было полно народу. Проворно сновали между столов официантки в белоснежных передниках. Корницкий, здороваясь со знакомыми, проходил к своему столу.

За одним столом с Корницким сидела женщина, которую все звали Викторией Аркадьевной. На ее высокий, довольно красивый лоб свисала прядь черных с блеском волос; прямой нос был, правда, чуть великоватым и тяжеловатым на узком ее лице с полными чувственными губами. Большие карие глаза смотрели испытующе внимательно...
Виктория Аркадьевна

Виктория Аркадьевна принадлежала, как представлялось Корницкому, к той категории женщин, которые лучше комиссара финансов знали заработки инженеров-новаторов, архитекторов, ученых, композиторов, художников, упоминали при каждом удобном случае про близкое знакомство и даже самые дружеские отношения с этими людьми. Такие женщины могли рассказать, кому из них доктора предписали отдых на Южном берегу Крыма, кто построил чудесную собственную дачу за сто шагов от моря, у кого жена ведьма, а у кого, наоборот, тихая и кроткая, как овечка.

Некоторые из подобных дам успели побывать в санаториях Кавказского побережья, где, как они рассказывали Полине Федоровне, очень утомились, и теперь приехали сюда отдохнуть по-настоящему. Тут не так шумно, как на других курортах, никто тут не запрещает ходить в столовую в пижамах и халатах или загорать без купальников. Сухие, с пергаментной кожей на лице и на руках, но с шустрыми глазами старушки вместе с тем рассказывали и много интересного из жизни прославленных ученых, писателей, художников, про их трудную и самоотверженную работу во время царского самодержавия. Однако из этих разговоров Полина Федоровна, которой и самой надоела беспокойная и напряженная жизнь, когда Антона на каждом шагу подстерегала смерть, запоминала только счастливые стороны жизни, бесхлопотное время, уютность, покой в домике над морем. Есть же счастливцы, что плещутся в теплой и густой воде моря по два-три месяца ежегодно!

Она слышала, какую исключительную находчивость и упорство проявляли порой некоторые мужчины, чтоб раздобыть для семьи двухмесячную путевку, либо достать жене на костюм редкий шикарный материал. Антон был далек от всех этих дел, он в них ничего не понимал. Вот и теперь, попав под семейным и общественным натиском на курорт, в первый же день «захворал каменной болезнью» и ничего не хочет слушать про то, что делается кругом. И если не собирает камни, так читает книги.

Многие мужчины и женщины дорожили обществом Виктории Аркадьевны. И стоило ей только поморщиться, взглянув на ту или иную шляпку, на то или иное платье, на туфли, на поведение той или другой личности, как все это, живое и неживое, считалось уже осужденным, забракованным.

Говорят, что Виктория Аркадьевна когда-то интересовалась профессией врача, поступила по окончании средней школы в медицинский институт. Через два года она, однако, променяла его на филологический факультет университета, стала печатать в многотиражке сказки и басни, короткие юмористические рассказы. Но по-настоящему ее талант проявлялся в портняжном деле. Сперва она шила платья подругам — студенткам, потом женам преподавателей и профессоров. И студентки и жены профессоров раззвонили на весь город о даровитой портнихе, будущей учительнице. От заказчиц не было отбою. Виктория Аркадьевна все же проявила настойчивость и характер, получила диплом, но учительствовать не поехала. Очень уж мизерной выглядела заработная плата педагогов в сравнении с тем, что она получала и могла в дальнейшем получать еще больше от столичных модниц. Ведь она была портниха, которая умела выбрать цвет и фасон так, что толстые заказчицы в сшитых ею платьях выглядели совсем не полными, а худые — более полными, некрасивые и нестройные — более привлекательными и стройными.

Виктория Аркадьевна стала входить в моду. Ее начали хвалить не только как талантливую портниху, но и за то, что она умела поддержать и вести разговор на любую тему: с ней никогда не было скучно. С артистками она могла похвалить либо поругать спектакль, с врачами — поговорить о способах лечения болезней. Литература, музыка, архитектура — все это интересовало Викторию Аркадьевну, и она умела обо всем этом говорить тонко и смело.

Жила она довольно богато. Не жалела денег на украшения, на мебель, по два, а то и по три месяца отдыхала на юге, где иной раз выполняла срочные заказы. Рассказывали, что она была замужем еще тогда, когда училась в медицинском институте, но муж оказался человеком непутевым, и они разошлись.

Такая была эта женщина, которую почему-то в первые дни невзлюбила Полина Федоровна. Избалованная лестью и вниманием своих заказчиц, Виктория Аркадьевна держалась независимо и горделиво с людьми малозаметными и скромными, словно их и совсем не существовало на свете. Но в жизни, как известно, ничто не стоит на одном месте. Часто случается, что хорошие друзья становятся врагами, а вчерашние враги начинают дружить и помогать один другому.

...Однажды после ужина Виктория Аркадьевна не встала сразу из-за стола, а, тряхнув черной гривкой, спросила:

— Это правда, Антон Софронович, что вы долгое время партизанили против белопольских оккупантов, а после воевали в Испании?

— Может быть...

— Если так, то вы теперь самый знатный человек в нашем санатории, — поблескивая своими золотыми украшениями, ласково промолвила Виктория Аркадьевна. — Слышишь, Надейка, кто твой папа?

У Надейки был полон рот, и она только кивнула головой, пробормотав что-то маловразумительное:

— Ым-ыгу...

С этих пор Полина Федоровна благодаря мужу стала в центре внимания курортных дам. Она теперь всегда находила свободное место под парусиновым грибом. Если иной раз опаздывала и кто-нибудь занимал это место, Виктория Аркадьевна предупреждала:

— Вы, милочка, разве не знаете, что тут отдыхает с детьми Корницкая? Вам придется уступить, как только она придет.

Полину Федоровну звали через открытое окно, когда она шла на рынок за арбузами и дынями либо в колхозный погребок, где продавали сухое виноградное вино. У Виктории Аркадьевны было много знакомых и среди местных жителей. Простодушная Полина Федоровна только удивлялась, как прославленная портниха кланялась в ответ на приветствия то направо, то налево или, показывая на белый домик под черепицей, сообщала:

— Вот здесь живет мой хороший знакомый Николай Прохорович. Это был собственный домик. Многие, Полина Федоровна, сидят тут целое лето и только на зиму возвращаются домой. Они первые в нашей стране имеют на своем столе виноград. А какой тут чудесный воздух! А море! Кто побывал хоть один раз, никогда этого не забудет! Его непременно потянет на юг! Скажите, вам понравилось море?

— Ну что вы спрашиваете, Виктория Аркадьевна! Мне это даже и во сне не снилось!

Полине Федоровне и действительно нравилось тут и море, и воздух, и в последнее время чудесное человеческое внимание.

Виктория Аркадьевна знакомила Полину Федоровну все с новыми и новыми курортницами и курортниками, каждый раз поясняя:

— Жена партизана Корницкого. Помните, я вам про него рассказывала...

Покуда Полина Федоровна проходила под руководством Виктории Аркадьевны курс женской пригожести и привлекательности, перешивала свои платья, записывала адреса новых знакомых, Корницкий вместе с профессором Добрынским охотился за камешками. Однажды Полина Федоровна настояла, чтоб сходить в гости к одному знакомому Виктории Аркадьевны. Приглашать пришел сам хозяин, который тоже «болел каменной болезнью» и не раз встречался с Корницким на пляже. Пока не сели за стол, хозяин показал Корницкому свой сад с абрикосовыми и персиковыми деревьями, несколько молодых кустов винограда, уютный белый домик с каменной оградой, коллекцию камней. Потом сели за стол.

Вскоре было получено еще одно приглашение в гости к другим знакомым Виктории Аркадьевны, но Корницкий отказался идти.

— Ты понимаешь, как нехорошо отказываться, — пробовала его уговорить Полина Федоровна. — Это человек известный, лауреат.

— Ну и на здоровье. Если хочешь, иди с Викторией Аркадьевной, а у меня сегодня нет охоты пить водку.

— Необязательно пить в гостях. Можно так посидеть, поговорить.

— Знаю я эти разговоры, от них назавтра муторно в голове.

— Тогда и я не пойду! — вспылила Полина Федоровна. — Ты одичал в лесу, тебе уже не хочется встречаться с людьми.

— Эх ты, моя золотоглазая! — обнимая жену, засмеялся Антон Софронович. — Чем париться в гостях, лучше подышать лишнюю минуту морским воздухом.

И он дышал им от восхода до заката солнца, любуясь в ветреную погоду шумными набегами тяжелых зеленоватых волн на берег, либо прислушивался к тихому и ласковому шепоту моря в ясное утро. Корницкий был даже рад, что Полина Федоровна, такая одинокая в первые дни, нашла себе подруг, которые относятся к ней со вниманием, тянут ее в свою компанию, Дети Корницких подружились с другими ребятами. Великое дело — дружба, особенно для Полины Федоровны. Немало она переволновалась, покуда он воевал в Испании! Оттуда ведь не так просто было написать, успокоить. Тем более, что Полина Федоровна как-то услышала про смерть одного из лучших друзей Корницкого — Михалени. А они поехали почти в одно время и воевали в одном отряде!.. И вдруг письмо. Антон был жив и обещал скоро вернуться. «Тогда, — писал он, — мы будем жить, как захотим и где захотим: в Минске, в Киеве, в Москве. Летом будем ездить отдыхать в деревню, ходить по ягоды, по грибы, а не то поедем на юг, где виноград, море. Человек, если очень захочет, может многого достигнуть. И самое страшное для человека — бездеятельность и утрата веры в свои силы. Тогда даже самые сильные физически люди становятся беспомощными, как дети; организм их, лишенный движения, стареет».

Конечно же, Антон не писал в письме о том, что он ответил, когда у него, по прибытии в Испанию, спросили, где бы он хотел воевать.

Бывший партизан ответил:

— Там, где наибольшая опасность для республики.

Высокий смуглый военный со знаками различия майора республиканской армии ответил через переводчика, метнув на Корницкого одобрительный взгляд:

— На юге опаснее всего. Через южные порты фашисты подвозят своих солдат и боеприпасы.

Корницкий попросился на юг.

В темную и душную ночь небольшая группа республиканцев — астурийские горняки и рабочие Мадрида, ощупью петляя по горным тропинкам, перешли линию фронта. С ними был и Антон Корницкий.

Корницкому в это время было за сорок. Он удивлял и восхищал своих испанских товарищей, более молодых по возрасту, своей выдержкой, выносливостью. Антона совсем, казалось, не утомляли длинные опасные переходы по франкистским тылам.

Знала бы Полина Федоровна, сколько километров ее Антон исползал вдоль железных дорог, идущих из Малаги, Алхеспрасы, Кадиса на Мадрид, подкладывая мины под мосты и рельсы, и как потом под откос летели эшелоны с войсками генерала Франко, направляющиеся на Мадридский фронт, пылали цистерны с горючим. В раскаленное солнцем высокое небо поднимался черный дым.

И верный друг появился у Антона в Испании — молодой порывистый жизнелюб и весельчак Хусто Лопес, недавно принятый в коммунистическую партию.

Прощаясь с Корницким, уезжающим на родину, Хусто Лопес не прятал слез. Он долго тряс Корницкому руку и говорил через переводчика:

— Мы еще встретимся, камрад Антонио. Я приеду в Советский Союз повидать родину великого Ленина.

Мог ли тогда Антон Корницкий думать, что Хусто Лопес окажется рядом в самую тяжелую минуту его жизни.

И вот все, о чем писал Корницкий из Испании, сбылось. После возвращения Антона некоторое время они жили в Минске; потом его перевели в Москву, где работал Петр Антонович Осокин. Правда, с квартирой на новом месте было не очень хорошо. Но, несмотря на это, Полина Федоровна чувствовала себя, как в чудесном сказочном сне. Теперь ей, наоборот, снились ужасы, война: нечеловеческие крики и выстрелы, от которых она вскакивала с кровати и дикими глазами обводила вокруг себя.

— Успокойся, Поля! — мягко говорил Антон. — Снова что-нибудь страшное снилось?

— Ой, что мне приснилось, Антон... Тебя и Василя схватили жандармы, тащили на расстрел. Вокруг огонь, пожары... Надейки нету. Ночь...

— Теперь это уже никогда не вернется, Поля. Никогда уже не придется тебе трястись от неизвестности и страха. Спи, отдыхай.

— А ты?

— Я еще немножко почитаю. Сама знаешь, днем у меня нет времени.

У него никогда не было времени. Часто приходилось вставать даже посреди ночи и срочно выезжать по особо важным заданиям на несколько дней. Полина Федоровна возненавидела телефон, который в любую минуту поднимал с постели мужа, отрывал его от семьи. Временами ей казалось, что он только и ждет этих звонков, уж очень охотно и быстро он одевается, словно задержка дома на какую-нибудь одну минуту может вызвать землетрясение.

Полина Федоровна сравнивала свою жизнь с жизнью других семейств и находила большую разницу. Там спокойной чередой шли дни, недели, годы. Муж ночевал дома, утром, позавтракав вместе, он шел на работу, чтоб вечером снова вернуться в семью. Все у других шло как-то гладко и слаженно, в квартирах стояли вещи и какой-то обжитой уютностью дышал каждый уголок. А у них с Антоном в комнате все выглядело как на вокзале, куда человек заглядывает, чтоб пробыть время до отхода поезда. Железная кроватка для Анечки, большая кровать, на которой спит вместе с Надейкой Полина Федоровна, и раскладушка для Антона. Посредине комнаты, как раз под лампой, четырехугольный простой стол, покрытый белой скатертью, этажерка, забитая книгами. Из-под кровати выглядывают чемоданы, напоминающие о том, что хозяева не рассчитывают постоянно жить в этой комнате. С вечера до рассвета слышатся гудки паровозов, словно предупреждающие о новой дальней дороге. И Полине Федоровне иной раз казалось, что она со своей семьей похожа на песчинку, подхваченную ураганом, разбушевавшимся над землей. Может быть, казалось потому, что в мире было неспокойно. Доходил гул войны, начатой гитлеровской Германией. Фашисты оккупировали Норвегию, Бельгию, Голландию, Чехословакию. В газетах сообщалось про налеты фашистских самолетов на Лондон. С каждым днем Антон становился все более озабоченным и однажды сказал, что, может быть, придется перебираться на новое место. Заметив в глазах жены тревогу, он объяснил, что речь идет только о нем, о его длительной командировке. Семья, известно, останется в Москве. Но это еще окончательно не решено, и потому ему дают отпуск и путевку на Южный берег Крыма.

Корницкие, особенно Полина Федоровна, не заметили, как пролетело время на курорте. Весь черный, как цыган, Антон Софронович шутил над женой: приехала сюда худая, кожа да кости, а теперь — гляди какая пышная дама! Первоначально стеснялась в столовой поднять голову от тарелки, а теперь держится независимо. Много народу собралось их провожать. «Счастливой вам дороги, Полина Федоровна!» Несут на руках Анечку, суют конфеты Надейке.

Виктория Аркадьевна во время расставания выглядела печальной, словно навеки разлучалась со своими лучшими друзьями.

И, прощаясь со всеми этими добрыми людьми, радуясь, что узнал их лучшие качества, Корницкий даже не подозревал в ту минуту, что Полина Федоровна уезжает с курорта уже не совсем такой, какой она сюда приехала.
Далеко от дома

Сразу после возвращения домой Корницкого направили на Дальний Восток. А так как Полине Федоровне опротивели поездки с места на место, они решили, что семья останется в Москве. В это время Надейка уже ходила в первый класс. Перед началом учебного года Виктория Аркадьевна напела родителям, что такого красивого ребенка они должны красиво и одевать. При выборе ткани необходимо учитывать и цвет волос и цвет глаз, даже походку, которая играет не последнюю роль. Банты в косички, платьица, чулки, туфельки, пальто осеннее, пальто зимнее — все должно быть подобрано надлежащим образом. На морозы, известно, лучше справить шубку, и такие, как раз на ее рост, есть. Виктория Аркадьевна уже присмотрела в одном из универмагов на улице Горького. Покуда «не расхватали», надо сейчас же ехать вместе с Надейкой и купить.

Правда, все эти хлопоты Виктории Аркадьевны стоили Корницким немало денег, но Надейка и в самом деле была одета со вкусом. Всем хотелось поглядеть на нее, дождаться счастливой детской улыбки, от которой так хорошо делается на сердце.

Так что же говорить про родителей! Какой матери не хочется, чтоб ее дитя было самым красивым, самым умным!

Надейка, однако, по-другому смотрела на мир. Для нее эти шикарные наряды были что железные оковы. Зимою ее друзья сделали на дворе снежную горку, вокруг которой жизнь кипела как в муравейнике. Одни взбирались на горку с санками, другие на лыжах. А как хорошо было слетать оттуда вниз! Сколько проявлялось выдумки, находчивости. Особенно этим отличался выдумщик Костька. Костьку уже не удовлетворяли ни лыжи, ни санки. Куда интереснее взять кусок старого кровельного железа, сесть на него и скатиться с горки, как на санках. И всем уже стало неинтересно пользоваться санками и лыжами. Костька установил очередь на кусок железного листа и строго следил за порядком, пока очередь не дошла до Надейки. Тут он сказал, что она может прокатиться сразу два раза. Ой, как это было интересно! Она пищала от удовольствия. Под конец лист зацепился за что-то, и Надейка покатилась в шубке по снегу, как лохматый клубочек. После этого Костька как вихрь взлетел на горку, присел на корточки и так просто на собственных подошвах ринулся вниз. Потом хлопчик разошелся до того, что стал кататься с горки на животе и на спине, вызывая удивление и зависть окружающих. Надейка, захваченная таким чудесным открытием, старалась не отставать от Костьки. И вскоре весь мех на ее нарядной шубке оказался забитым снегом и свалявшимся до такой степени, что Полина Федоровна чуть не обомлела, увидав в окно, во что превратилась дорогая нарядная шубка, и тотчас же позвала дочку домой.

— Ты только погляди на нее! — вводя заплаканную Надейку в комнату, обратилась она к мужу. — Стоит ей после этого справлять что-нибудь хорошее? На кого она похожа? Это же беспризорница какая-то! А шубку теперь только на помойку выкинуть.

— А я тебе что говорил, когда вы с Викторией Аркадьевной занимались ее нарядами? — спокойно отвечал Антон Софронович. — Одевать тепло и просто. А вы нацепили на нее лихо ведает что. Сделали из живого ребенка манекен для демонстрации портняжных вкусов Виктории Аркадьевны.

— Ну, вот тебе и на! — воскликнула Полина Федоровна. — Теперь она не то что в шубке, а и в одном платье начнет кататься по снегу.

— Тогда я не привезу ей больших кедровых шишек с орехами, — посулил Корницкий. — Все отдам Анечке.

Известно, после такого разговора Надейка обещала, еще совсем не уверенная, что сдержит слово, кататься только на санках, а не на дорогой шубе. Мама никогда не пожалуется на поведение Надейки татке. Но Корницкий знал цену такой детской присяги.

Когда-то он ходил в школу в лыковых лаптях, простудился и долго хворал. Как только поправился, батька снял с крюка на стене сверток, развязал и достал оттуда сапоги. Эти сапоги отец справил, когда женился. Потом он обувал их только в очень большие праздники — раза два-три в год. Все остальное время ходил в лаптях.

«Вот, Тоня, — прочувствованно молвил батька, подавая ему сапоги. — Навертишь побольше портянок на ноги и походишь в сапогах, пока не подмерзнет. Только обходи большую грязь и лужи, очень портится кожа от сырости. От сапог остаются одни ошметки».

Антон, возбужденный таким неожиданным оборотом дела, обещал в ту минуту совершенно искренне обходить и грязь и лужи. Но что это было за удовольствие — идти в сапогах и не попробовать, пропускают ли они воду? И Антон, озираясь украдкой на свой двор, выбирал на улице самые большие лужи, самую глубокую грязь, чтоб только почувствовать, что даже в таком месте ноги твои остаются сухими. «По этой причине, — думал Корницкий, — мы иной раз приписываем своим детям то, что некогда в младенчестве делали и переживали сами. Бывает и наоборот: став взрослыми, мы часто забываем о своем детстве и требуем от наших детей много того, что несвойственно их возрасту. Одни родители, которые когда-то воспитывались в бедности, став теперь обеспеченными, тратят все свои деньги на дорогую одежду и игрушки для своих детей, другие все лучшее справляют себе, одевают детей как-нибудь и еще поучают, что при царе Горохе они сами босыми ходили в школу и, слава богу, живые остались...»

Занятый по горло своими служебными делами и учебой, Корницкий только изредка вмешивался в воспитание детей. Продолжительные командировки часто отрывали его от семьи. Да, если правду сказать, дома он скорее был гостем, чем хозяином, и потому не хотел обижать ни единым словом ни Полину Федоровну, ни детей. Его всего без остатка поглощала работа. Это не нравилось Полине Федоровне.

До поездки на курорт Полина Федоровна очень волновалась, когда он долго задерживался на работе либо в командировке.

Теперь Виктория Аркадьевна повернула ее интересы в практическую сторону, или, как она сама говорила, ближе к жизни.

Получив по доверенности зарплату мужа, Полина Федоровна гораздо чаще, чем обычно, возвращаясь с деньгами, заходила в промтоварные магазины, чтоб выбрать отрез на новое платье либо примерить новую шляпку. Теперь порой она уже жалела, что потратилась на шубку для Надейки. Антон Софронович говорил правду, что детей надо одевать попроще. За два месяца Надейка довела дорогую шубку до такого состояния, что ее стыдно было надевать и носить.

Полину Федоровну все чаще тянуло на улицу, в театры, в кино. Тем более, что Антон Софронович почти в каждом письме напоминал, чтоб она не скучала, а сходила посмотреть новую постановку и после написала ему о своем впечатлении. И Полина Федоровна, когда одна, а чаще с Викторией Аркадьевной, посещала и театры, и музеи, и кино. Сколько она находила тут нового и интересного! С какими людьми только не знакомила ее Виктория Аркадьевна!

Ей дружески пожимали руку лауреаты — творцы новых сложных станков и оружия, новых сортов зерна и замечательных книг.
«Наш тата остался в партизанах»

22 июня 1941 года, когда радио сообщило о нападении гитлеровских войск на Советский Союз, Полина Федоровна никак не могла опомниться. Чудесный мир, куда она вошла вместе с Антоном Софроновичем, затягивался черными тяжкими тучами.

События развертывались так стремительно, что их не мог бы, как казалось Полине Федоровне, объяснить и Антон Софронович. Вражеские танковые армии захватили Брест, Барановичи, Минск, Оршу и текли далее на восток. Беженцы из Белоруссии, Украины и Прибалтики, спасаясь от оккупантов, запрудили Москву. С запада шли без конца эшелоны, нагруженные оборудованием фабрик и заводов, переполненные стариками и женщинами с детьми. Вражеский удар был так стремителен, что многие из них не успели захватить с собой самых необходимых вещей. А радио ежедневно передавало все о новых и новых направлениях, по которым катилась на восток, казалось ничем не сдерживаемая, лавина войны. Беженцы, с которыми встречалась напуганная грозными событиями Полина Федоровна, рассказывали про зверские бомбардировки знакомых ей городов и сел, про массовые расстрелы гитлеровцами мирного населения. В захваченных врагами областях творилось что-то неслыханно жестокое, такое, что Полине Федоровне даже трудно было поверить.

Утром 13 июля 1941 года Полина Федоровна услышала в коридоре взволнованные голоса, а потом стук в дверь. Она отперла и увидела перед собой низенькую, со страдальческим лицом женщину, возле которой стояли два хлопчика с узелками в руках. Одежда и на женщине и на детях измятая, глаза запалые и красные, видимо от бессонницы.

— Что, не узнала? — прошептала женщина.

Только теперь Полина Федоровна разглядела, что перед нею жена Василя Каравая с Мечиком и Колей.

— Верочка, милая! — обнимая подругу, вскрикнула Полина Федоровна. — Скорей заходите! Ой, какие вы измученные!.. А где Василь?

— Ничего мы про него не знаем, — тяжело садясь, ответила Вера. — Он, видать, остался под немцами.

— Как? Что ты говоришь?

— А что я сказала? — словно спросонья, в свою очередь переспросила Вера и удивленно оглянулась. — Про что это мы с тобой говорим?.. Мы, Поля, трое суток не спали. Наш эшелон бомбили и обстреливали с самолетов, может, десять раз.

Вера чуть шевелила запекшимися губами. Потом голова ее бессильно упала на стол.

Полина Федоровна тотчас же развернула раскладушку, кинула на нее подушку и уложила Веру спать. Потом раскрыла свою кровать и приказала Мечику и Коле ложиться. Мечик, который тоже чуть держался на ногах, успел сообщить то, чего не успела досказать его измученная мать:

— Наш тата, тетя Поля, остался в партизанах...

На дальнейшие разговоры у него также не хватило сил.

Полина Федоровна, чтоб не помешать отдыху истомленных гостей, отправила Надейку и Анечку гулять во двор, а сама, схватив кошелку, пошла в магазин.

Как хорошо, что они с Антоном Софроновичем перебрались из Минска в Москву!.. «Мечик сказал, что батька остался в партизанах. Но что они могут сделать с этими армиями, натиск которых сдержать даже наша Красная Армия не может», — рассуждала Полина.

Вера и ее дети спали как убитые до самого вечера. Полина Федоровна сочувствовала Вере и понимала ее. Она входила в комнату на цыпочках, прислушиваясь к глубокому дыханию подруги и ее детей. Вера выглядела такой маленькой, что казалось, под одеялом лежит не взрослая женщина, мать двоих детей, а какой-то подросток.

Когда-то Антон Софронович шутил над Караваем при Вере:

«Ну, брат Василь, и выбрал же ты себе жену, что на одной своей ладони ее подымешь! Моя графиня хоть вровень со мной и солидная. А это ж дитятко несчастное!.. Заморыш!..»

Не торопясь поглаживал свои пышные усы Василь Каравай и добродушно отвечал:

«Дело, друже, было несколько иначе. Не я, а она меня выбрала. Поглядела, что мой характер — кремень, ну и отважилась пойти за такого головореза. Правда, Верочка?»

«Оба вы мастера болтать, — отзывалась Вера. — Говорить есть что, да слушать нечего. Я его выбирала! Сам всегда напрашивался на свидания, бегал ко мне во всякую погоду».

«Отважный был хлопец», — примирительно гудел Каравай.

Однако Корницкие знали, что этот отважный хлопец был в подчинении у своей Веры. Гроза пилсудских жандармов, первый силач среди партизан, Каравай покорно выслушивал и исполнял различные приказания своей маленькой жены, ходил перед ней, как говорится, по струнке. Она же определила и его дальнейшую судьбу. Обком хотел направить его работать в органы милиции. Об этом ему сказал Корницкий. Вера, однако, решительно восстала против такого предложения.

«Только попробуй дать согласие, тогда и домой не приходи! — предупредила она мужа. — Навоевался уже! Хватит!»

«Ты понимаешь, Верочка... — попробовал было что-то доказывать Каравай, которому не хотелось разлучаться с Корницким. — Я в этих делах старый воробей...»

Верочка устремляла на этого старого воробья долгий взгляд своих зеленоватых глаз — и тот сразу стихал и смирялся.

«Так я же не говорю, что пойду туда работать. Хватит для меня дела и на гражданке. Например, бухгалтером. Я когда-то немного учился этому делу... Ну, успокойся».

Его направили на работу в областной исполком в Полесье. Разъехавшись в разные стороны, Корницкий и Каравай все время переписывались. И вот эта проклятая война... И неизвестно, где теперь Василь Каравай, жив ли он...

Вера проснулась, когда стемнело. Вскочив с раскладушки, тревожно оглянулась; увидев на кровати взлохмаченные головы своих детей, слабо улыбнулась Полине Федоровне, которая потихоньку расставляла на столе тарелки.

— Видела бы ты, Поля, что творится на железной дороге, на шоссе, на большаках и на лесных стежках! — каким-то перетруженным голосом заговорила Вера. — Все забито людьми. Сказывают, что в старину так не убегали от чумы, как теперь от фашистов!..

— А ты их видала? — не удержалась Полина Федоровна.

— Они два раза нас задерживали и возвращали. На наших глазах расстреливали. Выхватили из толпы двух старых, молодую еще женщину и ее троих детей. Скомандовали им идти в Москву... Мечик и Коля тоже видели, как всех их скосила очередь из автомата... Это было около Бобруйска...

Вера с детьми пробыла у Корницких дня три и выехала в Свердловск, где жила ее сестра.

А с фронта тем временем приходили вс„ более грозные вести. В начале августа гитлеровские полчища были уже возле Смоленска. Вскоре начались налеты вражеских самолетов и на Москву. У Полины Федоровны все оборвалось в груди, когда она впервые услышала прерывисто-тревожный вой сирены. Не помня себя, она схватила детей и, не закрыв даже комнаты, помчалась в ближайшую станцию метро. Там они просидели до отбоя. Анечка все время тряслась как осиновый лист, Надейка держалась спокойно.

Полина Федоровна, оглядевшись, увидала, что в метро они примчались, как были, в то время как другие прибежали с узелками и кошелками.

Тревога в этот раз была непродолжительной. Гитлеровцы не смогли прорваться в Москву. Полина Федоровна слышала только приглушенные взрывы. Это, как впоследствии она узнала, били наши зенитки.

А потом были такие налеты, когда Полине Федоровне казалось, что настали последние минуты ее жизни. От пожаров небо становилось багровым. Все грохотало и тряслось вокруг, железные осколки зенитных снарядов барабанили по крышам, стрекотали на каменной мостовой... Затем десятки и сотни тысяч жителей столицы начали копать окопы, противотанковые рвы, возводить надолбы, чтобы перегородить врагу дорогу к столице. На окраинных улицах спешно строились баррикады. И Полина Федоровна уже жалела, что не уехала с Антоном Софроновичем на Дальний Восток, что не выехала вместе с Верой на Урал. Правда, вскоре налеты бомбардировщиков сократились. Только изредка и на большой высоте прорывались одиночные самолеты. Поползли слухи, что гитлеровцы подтягивают силы и готовятся к решающему штурму. Рассказывали про шпионов, которые под видом беженцев пробрались в Москву. Все вокруг резко изменилось, стало неузнаваемым, и в первую очередь изменились люди.

Виктория Аркадьевна рыла окопы. Сразу после возвращения в город она зашла к Корницким.

В этой женщине, одетой в синий ватник, в грубых, залепленных глиной сапогах, с серой шерстяной косынкой на голове, уже трудно было признать законодательницу мод. Она очень похудела, на ладонях появились жесткие мозоли, черты лица погрубели, только, казалось, глаза стали более быстрыми и подвижными.

— Боже мой, Виктория Аркадьевна! — воскликнула Корницкая, отперев дверь. — Откуда в таком виде?

— Из окопов, — заходя в комнату, отвечала Виктория Аркадьевна. — У вас найдется чем-нибудь подкрепиться?

— Картошку с селедкой будете есть?

— Конечно! — промолвила Виктория Аркадьевна и немного успокоила Корницкую, рассказав про свежие силы, которые собраны под Москвой для отпора врагу. По ее словам, тут, в городе, даже трудно представить, как много войск скопилось для обороны Москвы. Что же касается ее, Виктории Аркадьевны, так она уже определила свое место в эту тяжкую для Родины годину и пойдет работать на завод. Кому теперь нужны ее моды...

— На завод? — удивилась Корницкая. — А что вы там будете делать?

— Что велят. Запросто. Мужчины почти все пойдут на фронт. Значит, кто-то должен занять их место. Хотите, я пристрою и вас там? Директор и его жена — мои старые знакомые.

— А Надейка, Анечка?

— Так это ж просто: Надейка, как обычно, будет ходить в школу, Анечка — в детский сад. Ну как, согласны? Имейте в виду, тянуть теперь с этим делом нельзя.

— Я подумаю. Надо написать об этом Антону Софроновичу. Посоветоваться.

— А чего вы там будете советоваться? Я уверена, что он ничего иного вам и не посоветует. Да вы и не девчонка, чтоб в такую минуту не отвечать за свои поступки. В общем, мы вместе начинаем работу на заводе.
Где-то грохотали пушки

Незадолго до того как начались жестокие бои под Москвою, Полина Федоровна получила письмо. Антон Софронович писал, что уголок, где он находится, такой тихий, что не верится, что где-то лютует смерть, горит земля. «Мы можем скоро увидеться, если ты пойдешь к моему начальнику и скажешь, чтоб он исполнил мою просьбу. Он, известно, будет отказывать, но ты предупреди его, что я уже написал заявление в высшую инстанцию. Только не робей, делай все по-партизански настойчиво. Имей в виду, я послал уже три рапорта, а ни на один из них не получил ответа. Видать, там положили под сукно...»

Прочитав письмо, Полина Федоровна немедленно позвонила старому знакомому мужа, Осокину, и попросила, чтоб он принял ее по очень важному делу. Тот ответил, что он может сделать это хоть сейчас. Покуда Полина Федоровна одевается, предупредил Осокин, машина будет около подъезда.

Взволнованная скорой встречей с Антоном Софроновичем, Полина Федоровна и оглянуться не успела, как оказалась возле знакомого управления. Пропуск для нее был готов. Она схватила его и поднялась по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Постучала в высокие дубовые двери и, услышав в ответ «можно», вошла. Высокий, с седыми висками, Осокин, увидав Полину Федоровну, встал из-за стола и пошел ей навстречу. В эту минуту Корницкой даже и в голову не приходило, что за просьба у Антона Софроновича и почему полковник Осокин не может выполнить эту просьбу.

— Как жизнь, как дочки? — поздоровавшись и усадив Полину Федоровну, спросил Осокин. — Надейка, Анечка здоровы?

— Благодарю, Петр Антонович. Они теперь хотят только одного.

— А что такое? Может, я могу помочь? Тогда пожалуйста.

— Мне Антон Софронович написал, что он послал заявление, — сказала она. — Он просит вызвать его.

Улыбка сразу исчезла с лица Осокина.

— А вы, Полина Федоровна, точно знаете, о чем он просит?

— Да, знаю.

— Он вам писал?

— Писал, — солгала Полина Федоровна. — А в общем, мне кажется, все равно, знаю я или не знаю. Я думаю, что в том, о чем он просит, нет ничего плохого ни для семьи, ни для государства.

— Ну что вы говорите, Полина Федоровна! Никто в этом не сомневается. Мы просто хотели, чтоб он оттуда пока не выезжал...

— Почему это? — возразила, перебивая Осокина, Полина Федоровна.

— Успокойтесь, Полина Федоровна. Мы тоже немножко знаем характер Антона Софроновича. Сегодня снова у меня был разговор с моим начальником. Он наконец отдал распоряжение вызвать Корницкого в Москву.

Полина Федоровна засияла от радости. Она вскочила с кресла, как девчонка, схватила и горячо пожала руку Петра Антоновича, совсем не удивляясь тому, что рука эта стала какой-то вялой, не такой, как при встрече. Потом наступила тишина, какая-то минута, когда одному хотелось прыгать от радости, а другой никак не мог отважиться сказать ему все открыто, начистоту.

— Теперь, когда дело окончательно решено, скажите мне откровенно, Полина Федоровна: вы охотно соглашаетесь, чтоб он там оказался?

— Где там? — все еще счастливо улыбаясь, спросила Корницкая.

— Ну, куда он просится.

— А куда он просится?

— В партизаны. В тыл врага.

Полина Федоровна пошатнулась и еле удержалась на ногах. Всего она ждала от Антона Софроновича: просьбы, чтоб его перевели в Москву, либо, наоборот, чтоб помогли ей с детьми перебраться к нему. Она даже думала, что он решил ходатайствовать о посылке на фронт. Но она не могла и подумать, чтоб он отважился проситься в тыл врага.

Ничего не понимая из того, что говорил Осокин, провожая ее до дверей, вся словно оглушенная, она медленно сошла с лестницы и очутилась на улице.

С серого неба сыпался мелкий снег. По белой от снега площади мчались зеленые грузовики с бойцами в новеньких серых шинелях. Рабочие в синих ватниках обкладывали стеклянные витрины мешками с песком. Где-то далеко-далеко грохотали пушки. Полина Федоровна возвращалась домой с каким-то раздвоенным чувством, которое она не могла ни понять, ни выразить.
В Белоруссию

Холодная декабрьская ночь 1942 года. Тяжелый транспортный самолет, насилу оторвавшись от земли, стал набирать высоту. Корницкий с облегчением вздохнул. Наконец-то! Они летят в Белоруссию, в глубокий тыл врага. Шестнадцать отобранных бойцов, точнее сказать — добровольцев. Правда, они выглядят какими-то мешковатыми с парашютами за плечами, перекрещенные поверх полушубков кожаными и матерчатыми ремнями. Вот сидит Кастусь Мелешко, кряжистый, с орлиным профилем прославленного русского полководца Багратиона, с аккуратно подстриженными бачками. Добродушный, как все сильные люди, он только скупо усмехался, когда хлопцы называли его Князем. Старший лейтенант запаса Мелешко до войны преподавал историю в одной из средних школ Минска. Он был назначен заместителем командира спецгруппы. Рядом с Мелешко — испанец Хусто Лопес. Черные как антрацит глаза его все время в движении. Хусто теперь занимает все: и что там показывает альтиметр, и хорошо ли лежат перед кабиной пилота грузовые парашюты с толом. А что это очень размахались руками в самом хвосте фюзеляжа Новичок и Костюченко? Потом Хусто Лопес быстро поворачивается к ближайшему окну и проверяет, плотно ли затянута черная маскировочная шторка.

После победы фашистов в Испании Лопес вынужден был покинуть свою родину и эмигрировать в Советский Союз. Теперь Лопес попросил Корницкого взять его в Белоруссию, чтоб вместе с ним бороться против общего врага. Многие из людей спецгруппы прошли большие испытания на фронте, сдерживая бешеную фашистскую орду под Москвой. Многие проявили свои ратные успехи в истребительных батальонах. Мелешко, выполняя задания Центрального партизанского штаба, два раза переходил линию фронта где-то под Витебском. Он рассказывал Корницкому про то, что делается на оккупированной врагами территории. От Мелешко Корницкий впервые услышал о судьбе своего бывшего помощника Василя Каравая. Оказывается, его дружок одним из первых начал партизанскую борьбу с оккупантами в родных местах. Где-то в старобинских и любанских лесах собрал народ секретарь Минского обкома партии Василь Козлов. В Центральном партизанском штабе Корницкому рассказывали про боевые дела Заслонова, Шмырева, Покровского, Коржа, Павловского, Бумажкова. Бывшие партизаны и советские работники, учителя и агрономы, трактористы и садоводы вдруг, когда наступила тяжкая минута, оказались очень талантливыми военными организаторами. Они умело устраивали засады, жгли мосты и казармы и уничтожали вражеские гарнизоны.

Слушая про такие дела, Корницкий вздрагивал от нетерпения. И в такое решительное время его, солдата, хотели держать в тихом и далеком от огня месте! Словно забыли о его многолетнем боевом опыте.

Осокин когда-то шутил, что Корницкий может пройти с завязанными глазами по многим районам Белоруссии и нигде не споткнется. А теперь скрепя сердце согласился на посылку его в тыл врага. Даже и в этом деле не обошлось, как говорится, без упорной борьбы.

Целый месяц после возвращения в Москву Корницкий потратил на подбор людей в свою спецгруппу и на их обучение.

Охотников лететь во вражеский тыл было сколько угодно. Корницкий только дивился, откуда люди проведали про то, чем он теперь занимался.

Многим, кто слышал Корницкого впервые, казалось, что он рассказывает о давно знакомых истинах. Про это можно прочитать ежедневно в газетах и листовках, которые призывали к мобилизации все силы народа. Люди теперь грамотные и могут сами разбираться, что и как. Этот человек, который прошел боевой путь от солдата русской армии до полковника Советской Армии, казалось, умышленно усложнял дело, подходил к нему излишне настороженно. Может, к этому приучили опасности долгих лет фронтовой и партизанской жизни. Все, видать, для Корницкого было ясно и понятно, и он хотел, чтоб этой суровой ясностью проникся каждый его боец. Тонкие ноздри Корницкого вздрагивали, а в серых глазах поблескивали задорные искорки, когда он говорил о том, что они должны делать.

— Мы, хлопцы, будем гонять этих фрицев так, как, говорят, когда-то гоняли Марка в пекле. Один наш князь Багратион, когда только очень захочет, погонит перед собою, как паршивых овечек, целую дивизию.

Подрывники с веселым хохотом поворачивались в сторону Кастуся Мелешко, которого звали Багратионом. Тот недовольно морщился от этой шутки и укоризненно кивал головой с длинными узкими бачками.

— Ничего смешного тут нет, товарищ командир... На месте будет видно, кто кого погонит перед собой. В бою могут встретиться разные неожиданности.

— Каждую неожиданность настоящий партизан должен использовать для своей победы. На то у тебя и голова на плечах.

Когда шутливо, а когда и серьезно Корницкий рассказывал про многие случаи из своей боевой жизни.

— Выдержка для партизана — самое главное. Имейте, хлопцы, это в виду.

Изо дня в день Корницкий готовил своих людей к встрече с врагом. Каждый человек из его боевой группы должен был знать все виды отечественного и трофейного оружия, многие способы взрывов и закладки мин. Главная же их задача — подрыв вражеских эшелонов, мостов, казарм, складов с боеприпасами и горючим. Для этого потребуется много взрывчатки. Корницкий приказал подготовить шесть грузовых парашютов для спуска тола. Все, казалось, шло хорошо, покуда не началась посадка в самолет. Летчики погрузили один мешок, другой, третий и решительно загородили дорогу четвертому. Антон Софронович тем временем разговаривал неподалеку с Полиной Федоровной и Осокиным, которые приехали его проводить. Услышав спор, он нетерпеливо крикнул:

— Что там за шум, Князь? Нельзя ли потише?

— Тише нельзя, товарищ командир! — возбужденно закричал Мелешко. — Летчики выкинули назад три парашюта с толом.

Корницкий моментально забыл про жену и про Осокина. Его словно грозовым вихрем понесло к чуть приметному проему дверей самолета, возле которых застыла кряжистая фигура бортмеханика.

— Вы почему выкидываете наш груз? — свирепо закричал Корницкий.

— Мы не выкидываем, Антон Софронович, а просто не пропускаем. Самолет и так уже перегружен.

— Позовите сюда своего командира.

Командир подошел к Корницкому и начал доказывать, что больше мешков они брать не будут — не могут.

— Мы, Антон Софронович, и так взяли критическую нагрузку. Понимаете? Правда, ее можно увеличить еще за счет, например, горючего или ваших людей. Но на это ж мы не согласимся: ни я, ни вы. Горючее необходимо, чтоб нам вернуться назад, а все ваши люди, видать, потребуются там. Повторяю, что мы не можем принять на борт ни одного лишнего килограмма.

— Ага, понял! Как говорят, не куется, так плющится, — вдруг почему-то легко согласился Корницкий. — Товарищ Мелешко!

— Я тут, товарищ командир.

— Берите эти три парашюта и немедленно отправьте на склад. А хлопцам скажите, чтоб прощались со своими близкими и товарищами. Они их ждут возле ворот...

— Так, това...

Князь хотел сказать, что хлопцы попрощались уже давно и теперь около ворот их никто не ждет, но легкий толчок Корницкого заставил его прикусить язык.

А дальше случилось вот что. Как только грузовик с тремя непринятыми на борт парашютными мешками отъехал на полсотню метров от самолета и остановился, Князь подвел к нему всю группу десантников. В темноте послышался треск разрываемой ткани и приглушенный голос Корницкого:

— Набирай, кто сколько может, в карманы или за пазуху!..

Когда к ним подошел Осокин с Полиной Федоровной, почти весь мешок был опорожнен. Корницкий приказал Мелешко вести людей на посадку.

— Антон Софронович, — взявши Корницкого под руку, заговорил Осокин, — береги себя, очень тебя прошу.

Корницкий весь ощетинился:

— А что, Петр Антонович, Полина не могла сказать мне об этом сама?

— Я тебе говорила тысячу раз. Не о себе я думаю, а о наших детях...

— А о ком я думаю?

— Коли б ты о них думал, так делал бы по-другому...

Голос у Полины Федоровны задрожал от обиды. Она была готова заплакать. Петр Антонович вмешался с грубоватой ласковостью:

— Стихните вы, шершни! Целуйтесь, как молодые, и надейтесь на самое лучшее. Тогда худое за сто верст будет от вас утекать. Ну-у?!

Полина Федоровна первая и с какой-то лихорадочной поспешностью прижалась к мужу, обеими руками обняла его за шею. Но губы ее были холодные и твердые, какие-то чужие...

Согрел в минуту расставания только Осокин. Он еще сохранил в себе силу и тепло. Теплыми были его пропитанные табачным дымом усы, теплым был и слегка хрипловатый голос:

— Держись там, Антоша... А за детьми мы тут доглядим.
В лесной тиши

На северо-восток от известного в Белоруссии озера Выгоновского раскинулись так называемые Пашуковские леса. Тут гордые вершины вековых дубов, елей и сосен, кажется, разговаривают с самим небом. В низких местах пущи, в мокрых ее впадинах, разросся ольшаник и осинник. Летом это необъятное зеленое море тихо позванивает или ласково шепчется над твоею головою листьями, зимою глухо стонет и скрипит застуженными голыми ветвями. Неуютно и неприветливо зимой в лиственном лесу. Редко тут услышишь цокот белки, веселый посвист синицы.

Совсем по-другому чувствуешь себя зимою в вечнозеленом еловом или сосновом бору. То пролетит рыжей молнией с дерева на дерево белка, то рачительный лесной надзиратель — стрекотун-дятел, засунув в щель сухой осины сосновую шишку, хлопотливо молотит ее острым клювом, доставая зерна. То промелькнет, как серая тень, промеж деревьев трепетная коза, чтобы тут же исчезнуть в молодой березовой заросли.

А вот, оставляя широко развороченную борозду в снегу, прошли кабаны. Прошли совсем близко от лесника Рыгора Хаецкого. Он наблюдал это встревоженное движение жителей пущи из-за толстой дуплистой осины. По всему было видно, что дичь, покинувшая свое дневное пристанище не вовремя, напугана людьми. Хаецкий по приметам, ему одному понятным, мог определить, спасаются ли кабаны от волчьей голодной стаи или от самой большой для них опасности — от человека. Но какие люди и почему оказались в Малиновке — самом глухом углу пущи, где даже в яркий солнечный день не увидишь, что делается от тебя за пять шагов? Более безопасного и удобного пристанища, чем те места, кабаны больше нигде не могли найти. После ночных набегов на ближайшие крестьянские поля они всегда возвращались в Малиновку и ныряли под ее теплое зеленое одеяло. Оттуда их могла поднять и выгнать только дружная и напористая стая охотничьих собак. Но разве теперь людям до охоты? Как только пришли немцы, они в первый же день понавешивали объявлений, чтоб население немедленно сдало радиоприемники, охотничьи ружья.

Охотничьи ружья не позволялось иметь даже лесникам. За несданное спрятанное оружие в приказах оккупантов определялось только одно наказание — расстрел.

Невзлюбили оккупанты и верных друзей человека — собак. За каждую собаку, взрослая она или даже маленький щенок, назначен большой налог. И удивительное дело: собаки словно понимали, что за «приятели» у них появились на нашей земле. Стоило лишь какому гитлеровцу или полицаю загромыхать подкованными каблуками около крайней хаты, как тревожный собачий гам летел по всей деревне. Особенно свирепо кидались на полицаев разные Жучки и Дунаи. Чтоб сохранить в надлежащем виде свои мышастые и черные шинели, изменники не жалели пуль. После очередного наезда полицаев во главе со старшим начальником Черным Фомкой, у лесника Хаецкого навсегда затих Полкан — одна из лучших гончих в этой округе. Ему очень захотелось сорваться с цепи и кинуться с ощеренной пастью на представителя «нового европейского порядка». Не успел Хаецкий цыкнуть на собаку, как она всадила свои острые клыки в широкий зад Черного Фомки.

После этого Черный Фомка так разбушевался, что Хаецкий уж и не надеялся сам остаться в живых... Что-то, однако, удерживало этого головореза от расправы с семьей лесника. Отъезжая из лесу, Фомка строгим голосом спросил, много ли тут диких свиней и где их лежбище.

— Ты должен разузнать их дислокацию, — садясь в возок, приказал Фомка Хаецкому. — И никому не болтай, о чем я тебя спрашивал, если не хочешь, чтоб твою голову проточила пуля.

Теперь, увидев встревоженное стадо зверей, Хаецкий подумал, что, может, их потревожил со своей черношинельной продажной сворой Черный Фомка. Но он никогда не занимался охотой. При белополяках этот богатый хуторянин верой и правдой служил дефензиве, донося туда на участников освободительного движения. Во время объединения Белоруссии Фомка куда-то исчез. Заявился он на свой хутор только вместе с гитлеровскими оккупантами и сразу был назначен начальником полиции. Гонялся он за молодыми подпольщиками, их родителями, за всеми, кого подозревал в партизанской деятельности. От верных людей Хаецкий слышал, будто Фомка выхвалялся перед заместителем наместника Вильгельмом Кубэ в Барановичах, что если б ему дали две сотни немецких солдат, так он бы свел со свету всех партизан. Правда, хоть хутор Фомки был за каких-нибудь полверсты от немецкого гарнизона, этот храбрый вояка ночевать дома не отваживался. Наведывался он туда только днем, чтоб поглядеть, как идет работа, и отдать разные распоряжения своим двум работникам. Поблескивая золотыми зубами из-под верхней губы, Черный Фомка говорил им то же, что ему говорили немцы:

— Только работайте хорошо и прилежно. Когда будет устроена новая Европа, великая Германия вас не забудет. Каждый получит свое...

Когда стадо кабанов скрылось в лесных недрах, Хаецкий поправил топор за поясом и направился домой. Дорогой он время от времени останавливался и прислушивался. Но ни один посторонний звук не тревожил больше хмурой и студеной лесной тишины. Начинало смеркаться. Вместе с вечерними сумерками стало спокойнее и на сердце. Сегодня уже ни немцы, ни полицаи тут не появятся.

Хаецкий жил в сторожке только вдвоем с женой. Старшая дочка, Настя, за год до войны вышла замуж за машиниста минского депо, а младший сын, Алик, поступил в ремесленное училище, которое эвакуировалось будто бы на Урал. Теперь они ничего не знали о судьбе своих детей. Временами они даже радовались, что их нет с ними. Очень уж несдержанная и горячая стала нынешняя молодежь. Не задумываясь, не посоветовавшись со старшими, лезет на вооруженного с головы до пят оккупанта...

Зимою, особенно в лесу, темнеет очень быстро. Не будь снегу, так Хаецкому пришлось бы наугад попадать в ворота. Потому он и не заметил, как кто-то отделился от угла его хаты и преградил ему дорогу. Хаецкий услышал только сдержанный, но твердый голос:

— Стой! Кто идет?

— Я... я... — подчиняясь приказу неизвестного, растерянно отвечал Хаецкий. И поправился после некоторой паузы:

— Я, лесник.

— Фамилия? — все тем же требовательным шепотом спросил неизвестный.

В хате жена Алена зажгла лампу. Свет из окна выхватил из темноты фигуру неизвестного. Он быстро отступил в тень. Но и этого короткого мгновения было достаточно, чтоб лесник увидел зеленые ватные штаны незнакомого человека, короткий армейский полушубок, серую шапку-ушанку с пятиконечной звездочкой и короткий автомат с толстым диском...

— Ты что, не слышал? Фамилия?

— Хаецкий... Рыгор Хаецкий.

— Вперед, в хату! — услышал Хаецкий за спиною другой голос. — Быстро!

В хате тем временем Алена уже завешивала окна. Услышав скрип дверей и топот ног, Алена оглянулась. И в этом ее движении Хаецкий не заметил никакой растерянности или удивления. Скорее всего, только интерес, как примет ее муж то, что творится в хате. По ту и по другую сторону стола сидели два таких же самых хлопца, как и тот, что задержал Хаецкого. На них были такие же ватники, короткие армейские кожушки и автоматы на груди. Только шапки-ушанки были не на голове, а лежали на скамейках.

Увидев Хаецкого, оба автоматчика встали. Один из них засмеялся и нетерпеливо шагнул навстречу. Протягивая руку, сказал:

— Здорово, Рыгор!

— Здо... здо... Добрый вечер, — наконец вымолвил Хаецкий, стараясь припомнить, где и когда он слышал этот резкий голос.

— Что, не узнаешь?

— Это... Ну... Что-то как будто...

Алена тем временем уже завесила все окна и теперь стояла, упершись руками в бока. Хаецкий зло глядел на жену. Баба холерная!..

Когда-то она так же старательно и охотно завешивала окна, когда приходил сюда со своими хлопцами тот, кто наводил страх на полицейские управы, на панских воевод... Давно это было! Тот вот так же говорил: «Здорово, Рыгор!..»

— Антон Софронович?.. — еще неуверенно промолвил Хаецкий. — Не может быть!

— Почему не может быть? Вот Алена сразу поверила, что я — это я, а не кто иной...

— Тут... в такое время... Каким образом?

Корницкий поднял руку вверх:

— Решили проведать родные места, купили билет на самолет — и в путь-дорогу. Всего каких-нибудь три часа — и вот мы дома...

— Не шутите, Антон Софронович. Этот дом теперь страшнее самой страшной тюрьмы. Сидишь в нем, как в пасти у зверя...

Корницкий удивленно взглянул на жену Хаецкого:

— Что я слышу, Аленка? И от кого?.. Что ты с ним сделала, что он стал таким боязливым?

— Только послушайте вы его, Антон Софронович, так он вам набалаболит. Это его недавно «бобики» застращали. Видать, думают наладить охоту. Расспрашивали у него про кабанов.

— Ну так почему им не помочь позабавиться? Истомились, несчастные, расстреливая людей... Пусть отдохнут хоть в пуще... Расскажи, Рыгор, как это было. Рассказывай мне все! Так, как рассказывал когда-то!
Там был мост

Лесник Рыгор Хаецкий, путевой обходчик Иван Скавыш из-под Барановичей, кузнец Борейко, дорожный мастер Гладкий... Корницкий припоминал многих иных людей, которые помогали ему в прошлом.

Теперь к одним он заходил сам, к некоторым посылал Рыгора Хаецкого. Заткнув за пояс топор, лесник шел размеренным шагом в деревню либо в местечко, заглядывая там то в один, то в другой дом. Толстозадые гитлеровцы и полицаи иной раз задерживали его и, косо поглядывая на топор, требовали предъявить документы.

— Я лесник, — неторопливо доставая из кармана бумаги, объяснял Хаецкий. — Ищу порубщиков. Вчера посередь белого дня две такие березы свалили...

— Беоза? Вас ист дас беоза? Дас ист партизан? Бандит?

— О, не... найн, пан! — спешил Хаецкий. — Береза — хольц, только дрова...

Одних удовлетворяли прочитанные документы и объяснения Хаецкого. Другие свирепо кричали, красноречиво хлопая ладонью по автомату или пистолету:

— Раус!.. Преч!

Заметивши Хаецкого недалеко от полицейской казармы, на крыльцо выскакивал не в меру бдительный полицай:

— Ты чего тут высматриваешь, собака? Марш отсюда!

— Сегодня у меня три сосны срезали. Так, может, они за вашим забором, на соседней усадьбе...

— Плевать мы хотели на твои сосны! А если б даже и мы срезали, так что? Нам все позволено. Вот как пальну в потылицу, так немцы спасибо скажут!

— А я разве не на немцев работаю? — огрызнулся Хаецкий. — Хочешь поглядеть, кем подписано мое удостоверение? Сам Черный Фомка его проверил и даже поручение важное мне дал...

— Не Фомка, а господин Фома Дорофеевич Волк, — уже потише разъяснил полицай. — Это большевистские агенты прозвали его Фомкой. Самогонка у тебя есть?

— Неси сюда фляжку. Для такого храброго вояки могу стакан нацедить...

— Ты не очень-то скалься, собака! — краснея от злости, кричал полицай. — Гляди у меня!..

Корницкий хмурился, когда Хаецкий рассказывал ему про такие стычки.

— Чтоб это было, Рыгор, последний раз! Сдерживай себя. Напрасно ты ляпнул, что Фомка дает тебе какие-то поручения...

— Я, Антон, сказал верно... Либо батрачку подобрать, либо самогонки выгнать... Понимай как хочешь.

— Все равно ты не должен распускать язык. Я сам еще не уверен, для чего им потребовались дикие кабаны. Поживем — увидим. Когда про них спрашивал главный немецкий лесничий из Барановичей, это иное дело. Он охотник. И вдруг — Фомка-полицай! Мне кажется, тут может быть кое-что интересное и для нас. Когда обещали прийти хлопцы из Ляхович?

— Завтра в восьмом часу. Встреча под виловатым дубом.

— Хорошо. Я с ними поговорю. А ты послезавтра собирайся к Василю Караваю. Скажи, что его ожидает Пчела.

Назавтра «ляховичские хлопцы» уходили от Корницкого нагруженные толовыми зарядами. Мелешко отрывал эти заряды от своих ценных запасов словно куски собственного сердца. Многих охотников до зарядов он и в глаза не видел. Корницкий просто приказывал ему подготовить заряды и переправить затемно в дупло старой осины. На другой день дупло это было пустое...

— Антон Софронович! — прислушиваясь к глухому шуму сосен за окном землянки, ныл Мелешко. — Четыре пуда толу как корова языком слизнула. А мы сами не использовали еще ни одного куска. Все занимаемся этими чертовыми землянками! А поезда с немцами тем временем прутся на восток.

— Ты что, подходы к железной дороге знаешь лучше тех, кто тут родился?

— Зато я лучше знаю, как ее подрывать.

— Я то же самое когда-то думал, что как сделаю что-нибудь сам, так никто лучше меня не сделает. — Корницкий поворачивался к нарам, где лежал Лопес. — Помнишь, Хусто, наш первый эшелон около Кордовы?

— Там был мост...

— А кто снимал охрану и закладывал заряды? Кто лучше мог это сделать, как не люди, которые жили неподалеку? Они знали не только где и какой охранник стоит, но даже когда он ходит в уборную. Все тогда сделали три простых испанца-железнодорожника. Мне осталось лишь поджечь шнур. Так ведь такую работу может исполнить и малое дитя, дорогой Князь.

— Вы снова шутите, Антон Софронович! А у меня аж руки чешутся. Так и просятся трахнуть какую-нибудь казарму либо паровоз.

— Еще успеешь. Вот вернется от Каравая Хаецкий, тогда минуты свободной не будет. А сейчас — спать!

Если б Мелешко узнал о планах, которые занимали Корницкого, он бы сразу затих. Может быть, это и хорошо, что человеку не дано читать чужие мысли. Он бы увидел иной раз, что от него потребуют больше, чем он может сделать.

Через три дня после ухода Хаецкого от Каравая неподалеку от Барановичей полетел под откос эшелон с танками. Не успели гитлеровцы очистить и отремонтировать путь, как взлетел на воздух мост на семьсот пятидесятом километре. А с эшелоном горючего, который направлялся на Сарны, произошло нечто неожиданное.. Он запылал минут через десять после выхода со станции. Гигантский огненный факел, освещая на многие километры окружающие поля и леса, ошалело мчался вперед, покуда не начали взрываться цистерны. Густые багровые клубы дыма, перегоняя друг друга, рванулись в небо.

Все это было большой неожиданностью для Фридриха Фенса, наместника гаулейтера по Барановической области. До последнего времени он считал вверенную ему территорию утихомиренной. Те, кого гестапо признало небезопасными для великой Германии, уже давно лежат в огромных рвах. Особые команды, выполняя приказ генерала, действовали в городах и селах области с непоколебимой твердостью. Генерал не слышал ни про один случай, чтоб кто-нибудь из его подчиненных терял самообладание даже от плача ребенка, которого живым кидали в могилу. Поэтому Фридрих Фенс принял благодарность гаулейтера за свои решительные мероприятия как вполне им заслуженную.

И вдруг такой гром среди зимней тишины! Вызвать сюда начальника гестапо!

— Вы скверно выполняете ваши обязанности! — загремел генерал, когда начальник гестапо появился в его кабинете. — Три взрыва за одну неделю! Вы знаете, сколько эшелонов задержано перед Барановичами? Эшелонов, которые так необходимы под Москвой!

— Мы приняли меры, господин генерал. Не сегодня, так завтра, а найдем виноватых.

— Ох, мой бог! О каких виноватых вы говорите, господин полковник! Виноваты все, кто тут еще живой! Я вам не однажды говорил: стреляйте первого встречного из местных людей и вы не ошибетесь. Каждый из них наш заклятый враг. Они спят и во сне видят, что нас уже тут нету. А вот эти бумажки вы видели, господин полковник? Мне перевели их текст, в котором говорится, что большевистские армии гонят нас от Москвы. Почему вы позволяете, господин полковник, чтоб среди населения распространялись такие новости? Завтра я должен знать, кто их распространяет. Запомните это!.. Я должен знать!..

Корницкий ничего не знал про этот разговор в кабинете наместника гаулейтера. Он был занят тем, чтобы взрывы, которые начали устраивать на коммуникациях врага его люди, не прекращались ни на один день.

Однажды посреди ночи к нему явился бывший помощник Василь Каравай; Они обнялись и расцеловались, словно тридцать лет не видели друг друга. Корницкий заметил, что Василь заметно изменился. На нем была зеленоватого цвета бекеша из дорогого сукна, на ногах бурки с отвернутыми вниз голенищами, на поясе — трофейный пистолет «вальтер». Время от времени поглаживая свои пышные рыжие усы на широком лице, Каравай рассказывал о делах. Он командовал уже большим отрядом. Штаб этого отряда размещался в лесу, неподалеку от родной деревни. Территория этого района была очищена партизанами от вражеских гарнизонов. Некоторые полицейские участки Каравай обезоружил без единого выстрела. Для этого он переодевался в форму немецкого офицера, переодевал своих партизан в немецкие шинели и являлся в волость как бы для проверки работы полицаев. Мишка Голубович, который умел говорить по-немецки, был у него за переводчика.

«Бобики» вытягивались в струнку, увидев в казарме гитлеровского майора с сердитыми рыжими усами. Мишка тем временем, лаясь до хрипоты на немецком и русском языках, приказывал начальнику полиции собрать всех своих подначальных будто бы для похода против партизан. И за какую-нибудь минуту от вражеского гарнизона в волости не оставалось никакого следа.

— Переходи, Антон Софронович, к нам, — подымая за столом чарку, предлагал Каравай Корницкому. — Будем, как и раньше, воевать вместе. Принимай от меня командование бригадой. Скоро у нас будут тысячи людей, а под контролем многие районы.

— Нет, Василь, мне и тут хватит работы. Хочу взять постоянное шефство над соседними железнодорожными участками и шоссейными дорогами. Тебе Хаецкий говорил, что мне надо?

— Да. Двадцать отборных хлопцев согласились перейти к тебе. И среди них Мишка Голубович — твой земляк и лучший мой разведчик. Ну конечно, с полным вооружением. Дарю тебе еще десять саней. В общем, делай, как тебе лучше. Ты скоро, наверно, встретишься с двумя интересными отрядами. Одним командует председатель колхоза Никодим Барсук, а другим — бывший офицер армии Микола Вихорь. У каждого из них своя фантазия насчет борьбы с оккупантами... Особенно у Никодима Барсука...

— Например?

Каравай загадочно усмехнулся в свои рыжеватые усы.

— Сам посмотришь. Наши разведчики уже имели стычку с барсуковцами. Мишка Голубович может тебе много рассказать про них интересного.

Корницкий подарил Караваю новенький автомат и к нему два диска. Рассказал, что Вера с хлопцами благополучно добралась до Москвы и выехала оттуда в Свердловск.

У Корницкого было задание Центрального партизанского штаба, которое касалось здешних партизанских отрядов и подпольных групп. Он решил выполнить его в первую очередь одновременно с боевой операцией. Кроме того, у самих командиров отрядов и руководителей подпольных групп могли быть вопросы, которые он помог бы им решить. В то время большая часть партизанских отрядов еще не имела постоянной связи с Большой землей. Антон Софронович захватил с собой рацию, свежие газеты, брошюры. В любой день он мог, когда захочет, разговаривать с Москвою, рассказать про дела в тылу врага.

Корницкого многие знали в этих местах. Знал его и Никодим Барсук. Уже дня через четыре Мишка Голубович, возвратившись из разведки, доложил, что в окружающих деревнях разнесся слух о появлении Пчелы. Великая и неисчислимая теперь у нее сила! И все партизаны одеты по-военному, все чисто побритые и остриженные, все вооружены автоматами. У Пчелы есть противотанковые ружья, пушки, есть даже танки. Она такая же беспощадная ко всем врагам и оккупантам, как и раньше. В одном из местечек около Пинска она взорвала кинотеатр, где было двести гитлеровцев. Около Молодечно спустила под откос вражеский поезд с боеприпасами, около Новогрудка уничтожила целую дивизию эсэсовцев. Корницкий, слушая в землянке эти сообщения Мишки Голубовича, только морщился от неудовольствия. Они еще не сделали и половины того, чего хотелось народу. Успокаивало только одно: выдуманные происшествия происходили далеко от места расположения их лагеря.

Корницкому пока что не хотелось привлекать внимания оккупантов к Пашуковскому лесу. Каравай предупредил его, что в этом лесу, если как следует подготовиться, можно будет встретиться с достаточно крупным зверем. Надо только наладить связь с соседним лесником...

Корницкий послал Никодиму Барсуку записку, чтоб он явился в Пашуковский лес.
На Волчьем острове

Целую неделю ждал и не дождался Корницкий ответа на посланную записку. Волчий остров — лагерь Никодима Барсука — молчал, словно его и не было на свете, и все россказни про отряд и его хмурого командира — это досужие вымыслы разведчиков. По-видимому, причиной всего этого была немецкая форма, в которую вырядился сам и вырядил своих друзей Мишка, чтоб безопаснее пробраться в город, в гарнизон. Но то, что вводило в обман встречных немцев, которые здоровались с ним своим лающим «хайль Гитлер», возмутило и насторожило Никодима Барсука. Вдобавок Мишка еще стал выспрашивать, правда ли, что у них есть противотанковая пушка. Может быть, все это и было причиной глухого молчания Волчьего острова. А могло быть и потому, что барсуковцы остерегались расплаты за потасовку с Мишкой и его друзьями.

Занятый этими мыслями, Корницкий сел на коня и направился в дорогу. За ним, сдерживая норовистую Сороку, летел Мишка, теперь уже неизменный спутник Корницкого.

— Отсталые люди! — заговорил Мишка, когда они выехали из деревни на снеговой простор поля, огороженного темной стеной леса. — Но мне кажется, есть там и добрые хлопцы. Стоит их только расшевелить.

— Ты газеты, книжки взял? — перебил его Корницкий.

— Тут, в сумке, — торопливо ответил Мишка и далее добавил несколько обиженным тоном:

— Раз был приказ взять, так взял...

— Очень хорошо. Только ты уж не задирайся...

— А когда я задирался? — поглядывая на Корницкого удивленным невинным взглядом, заговорил Мишка. — Если хотите знать, Антон Софронович, кто был самый тихий хлопец в караваевской бригаде, так я вам скажу.

— Ну, кто?

— Я, Антон Софронович.

— Ты?

— А кто же может быть другой? Я только не могу терпеть несправедливости. Где это кто видел, чтоб людей нашей бригады так неделикатно встречали! Это ж австралийские бушмены и то так бы не сделали. А он, Барсук, командует на этом Волчьем острове, как средневековый король! Ну, я...

— А вот сегодня услышим, что ты там натворил, — промолвил Корницкий.

— Ну вот, теперь уж я и виноватый! Во всем виноват Мишка. Виноват, что первый расспросил про противотанковую пушку... Пусть бы кто другой попробовал раздобыть такие сведения!..

Мишка, обиженный, умолк и только время от времени со злостью дергал поводья. Сорока никак не хотела взять в толк, что от нее требует хозяин, и старалась, пригнув голову, стремительно ринуться на боковую стежку. И только когда въехали в лес, она понемногу успокоилась, очевидно поняв безнадежность своих намерений повернуть к дому.

Корницкий сердился и не сердился на Мишку. Он осуждал и не осуждал Никодима Барсука. Каждый в этой беспощадной войне с врагами боролся как умел. Один лез, пробирался, рискуя каждую минуту своей жизнью, в самый немецкий гарнизон, чтобы раздобыть необходимые сведения, другой, наоборот, никуда из своей хаты или из землянки не вылезал, но уже никогда, не глядя на самые тяжелые потери, не сходил с места при налетах эсэсовцев и полицейских.

Никодим Барсук не посылал своих людей ни в гарнизоны, чтоб разузнать намерения врага, ни на железную дорогу, чтоб сбрасывать под откос немецкие эшелоны. Никого не пропускал и в свой лагерь, остерегаясь немецких шпионов. В «колхоз», как он называл свой отряд, он принимал лишь свою родню, людей с фамилией Барсук. Если человек начинал возражать и говорил, что ему уже некуда идти, разве что только на немецкую виселицу, он спокойно перебивал его:

— Подожди, хлопец, подожди. Диспут мы с тобой после войны начнем. А что некуда идти, так ты говоришь неправду. Теперь отряды в лесах как грибы повырастали. Чтоб было тихо и хорошо, валяй отсюда к Караваю. Да смотри в оба, у нас тут вся зона заминирована. Не дай бог, подорвешься, не дождавшись мира... — и, обращаясь к патрульному, сурово добавлял:

— А вы, хлопцы, не вызывайте меня по таким делам. Поступайте, как в нашем уставе записано. — И, уже не обронив ни слова, поворачивался и шел в лагерь.

А «хлопцы» моментально выпроваживали незваного человека из своей зоны. Иной раз хлопцы, так Никодим Барсук называл своих бойцов — было ли им по семнадцать или по шестьдесят лет, — коротко спрашивали, остановив человека:

— Как зовут? Фамилия?

— Вы шутите или что? До войны пять лет на одной парте сидели в школе, вместе курсы трактористов кончали...

— Ничего, браток, не поделаешь. Такой приказ председателя. В свой «колхоз» мы принимаем только Барсуков...

Такие слухи ходили про Никодима Барсука и его, отряд. У него не было командиров отделений, взводов, рот. Были звеньевые, бригадиры, заместитель председателя, сам он, председатель. Корницкий еще слышал, что Барсук запретил своим «колхозникам» смеяться, играть на гармонике или заводить патефон: «Когда на нашей земле чужие люди хозяйничают, так не для чего веселиться и песни играть».

Сколько людей было у Никодима Барсука, Корницкий не знал. Одно лишь было известно, что вся деревня Барсуки — все пятьдесят хозяйств — бросили свои хаты, хлевы, гумна и двинулись подальше от немцев. Переселились в одну ночь со своими конями, коровами, свиньями, курами, собаками и кошками на Волчий остров, выкопали там землянки, понаделали шалашей, крытых хвоей, для скота и никого к себе не пропускают.

Глухо и замкнуто жили барсуковцы. Не связанные с другими отрядами, не слыша ни одного слова с Большой земли, они были подобны отрезанным от всего мира людям. Вспоминая свои покинутые хаты, в которых теперь хозяйничает мороз, они становились еще более хмурыми. Они довольно часто перехватывали вражеские машины, которые влетали в их владения. Барсуковцы совсем не интересовались, куда и зачем ехали машины, не старались узнать, какие бумаги находились в офицерских портфелях и полевых сумках. Бумаги они чаще всего уничтожали. Добытое оружие выдавали тем, кто его не имел.

Занятый такими мыслями о Барсуке и его «колхозе», Корницкий не заметил, как они проехали лес и оказались на гати через болото. Они пробирались теперь среди густых низкорослых зарослей березняка, лозняка, ельника. Ветки багульника и черничника, переплетаясь между собою внизу, образовали, казалось, проволочную темно-серую сетку, через которую за три шага от себя уже ничего не увидишь, ничего не услышишь. Тепло укутанное толстым моховым пластом, это болото замерзало как следует лишь в самые суровые зимы. Гать, по которой они ехали, была выстлана еще, может, в самые давние времена бревнами. Многие бревна уже сгнили. Теперь белый снежный покров одинаково укрывал и уцелевшие бревна и мягкое тесто торфа, прихваченное тонкой ледяной коркой. Корницкому и Мишке приходилось все время остерегаться замаскированных снегом талых продухов, чтоб не утопить коней. Два черных как уголь тетерева, повиснув на квелой кроне березки, бесстрашно и с интересом наблюдали за приближающимися к ним людьми.

— Если б не немцы, тут бы теперь тракторы ходили, — наконец после долгого молчания заговорил Мишка. — Уж было начали копать магистральный канал. Уже много воды было спущено. Но Никодим Барсук, перебравшись сюда, загатил канал, чтобы снова поднялась вода... Скоро мы повернем на тропу, и вы увидите этих барсуковцев... Только приглядываться надо хорошо.

Минут через пять Мишка крикнул: «Тут поворот!» Корницкий увидел узкий просвет в плотной стене зарослей, а на снегу конские следы, которые шли из болотных недр на гать.

— Это наши следы, — объяснил Мишка своему командиру. — Тут мы возвращались от Барсука домой.

— Большой же вы крюк сделали, — отозвался Корницкий.

А Мишка крикнул не то удивленно, не то вызывающе:

— Большой крюк? Ничего себе. После того шума в городе нам уже никак не с руки было снова приближаться к нему. А этот бородатый апостол не хотел нас пускать на стежку. Поезжайте, говорит, той дорогой, откуда приехали. Тут, говорит, нигде нет ходу... А я ему говорю: «Мы, дед, поедем туда, где нам будет лучше». Ну, он, видать, обиделся, что я его при всех людях назвал дедом, и приказал нас не пускать на стежку. Через это у нас и вышла заваруха... — Тут Мишка смолк и, как бы оправдываясь, стал объяснять:

— А ворочаться нам по старой дороге нельзя было: немцы могли выставить засаду и порезать нас, как куропаток. Да и какое он имеет право нам, караваевцам, показывать, где можно ехать, а где — нет?! Разве...

Мишка не договорил, ибо Сорока вдруг захрапела и попробовала броситься в заросли. Мишка еле-еле сдержал ее. И в этот момент вырос перед ним человек в длинной желтой шубе с винтовкой наизготовку.

— А ну, слазь с дороги! — сухо и внушительно предложил Мишка. — Не узнаешь разве? Я тебя признал, а ты меня нет. Свои едут.

— Куды? — не меняя позы, строго спросил человек в шубе и быстро взглянул вперед.

Мишка оглянулся и увидел перед Корницким еще одну такую же фигуру в длинной шубе с винтовкой. Теперь Мишке и его командиру уже нельзя было тронуться ни вперед, ни назад. Усмехнувшись, хлопец спросил у человека:

— Что, уже все ваши из багульника повылезали?

— Ты, хлопец, не балаболь, как тетерев, а скажи, куда и зачем едете. И что вы за люди.

— Мы?.. — Мишка, услышав за спиною голос своего командира, беседующего с другим барсуковцем, выпалил:

— Я Мишка Голубович, а другой — Пчела, если слышали.

— Пчела, говоришь?.. Другой — Пчела?

— Ну да, Пчела, командир наш. Буду я еще с кем другим ездить!

Человек в шубе уже не знал, что делать со своей винтовкой. Он опустил ее на снег; потом поднял и повесил на плечо.

— Так... это товарищ... с пистолетиком одним... Пчела?

— А что, разве пушку он должен за собой возить?

Передний часовой вдруг крикнул приглушенным голосом:

— Алекса!..

И тогда кустарник вокруг зашумел, затрещал, и из гущи зарослей один за другим вынырнули на стежку люди с винтовками, автоматами, охотничьими двустволками. Были они в шубах, ватниках, с длинными бородами. Сошлись около переднего часового, и тот что-то им зашептал, кивнув головой в сторону Мишки и Корницкого. Мишка еще раз услышал удивленное: «Тот, с пистолетиком». Потом барсуковцы расступились и дали дорогу.

— Можно ехать, товарищ Корницкий!

Мишка быстро прижался к гуще зарослей, чтоб дать дорогу своему командиру. Корницкий, проехав шагов десять, вдруг остановил коня.

— Кто у вас тут старший?

Человек, который преградил им путь, быстро отозвался:

— Я, товарищ Корницкий.

— Вы знаете устав караульной службы?

Старший, еще ничего не понимая, пожал плечами.

— Мы, товарищ Корницкий, мирные люди и военными делами не занимаемся...

Корницкий улыбнулся.

— Тогда зачем у вас винтовки, зачем вы с ними выходите в засаду?

— Так ведь немец или полицай могут пролезть на нашу территорию! — откровенно удивился барсуковец. — Как же так можно теперь жить без винтовки?

— Это понятно. Но так как вы нас не знаете, то должны были потребовать от нас оружие наше и тогда отвести в штаб или в правление «колхоза», как вы называете. И только когда выяснится, кто перед вами, отдадите либо не отдадите оружие. Такой, например, порядок заведен в отряде Каравая!

— Это и мы знаем, — оживился человек в длинной шубе. — Так что из того. Заезжают это на той неделе к нам немцы. Ну, было, как сегодня. Только на другой дороге. Ну, мы их пропустили, чтоб им никак нельзя было выскочить из наших мхов, и командуем им: руки вверх. А они тогда давай нас хвалить всякими расписными словами. Тут подходят наши люди и шепчут нашему бригадиру, что это немцы фальшивые, ненастоящие, разговаривали между собой по-нашему. Ну, тогда мы и говорим этим фальшивым немцам: «Давайте ваше оружие, отведем вас к председателю, и там пускай он разберется». Так вы думаете, товарищ Корницкий, эти фальшивые немцы отдали оружие? Не тут-то было! Начали кричать, что они караваевцы и никому своего оружия не отдадут. Еще начали насмехаться над теми, у кого длинные бороды. Апостолами давай дразнить. Наши тоже не сдержались: вцепились в немецкие мундиры и начали колошматить. Может, и до худшего б дошло, но один наш опознал некоего Мишку, с которым вместе в Минске учился...

— Мишку? — переспросил Корницкий и строго взглянул в ту сторону, где должен был быть Мишка. Но Мишки уж не было видно. — Хорошо, я с ним погутарю. И чем кончилось?

— Так мы и разошлись. Они трохи подрали наши шубы, а мы их немецкие шинели. Но оружия ваши хлопцы нам не отдали. Так теперь мы уж и не знаем, как быть с незнакомыми людьми вашей бригады: по уставу или не по уставу?

— Делайте по уставу. Иначе что может быть? Вы, товарищи, знаете, кого можете пропустить в лагерь? После спохватитесь, да поздно будет!
Откуда тысяча человек?..

В то время, когда хмурый Никодим Барсук окопался среди болот на Волчьем острове и никуда не вылезал, отряд «Смерть фашизму» носился по всему району. Редко когда его можно было застать там, где он остановился вчера. Поэтому, чтоб не затягивать долго своего путешествия, Корницкий направил Мишку в штаб бригады к Караваю разузнать, где можно сегодня найти Миколу Вихоря. Одновременно он просил Каравая прислать отделение во главе с Абдулом Канифеевым на тот случай, если можно будет договориться о противотанковой пушке.

— Отряд остановился утром в Кожарине, — через два часа доложил Мишка. — Есть некоторые сведения, что они готовят какую-то вылазку. Микола Вихорь прислал связного, чтоб мы подбросили им сотню ракет.

— Сотню ракет? Зачем?

— Для какой-то задуманной операции, товарищ командир.

Пока Корницкий знакомился с барсуковцами, погода переменилась. Низкие серые тучи, которые наползли с запада, начали высевать наземь густой снег. Уже совсем стемнело, когда Корницкий выбрался из болота и, послав двух разведчиков вперед, зимником{6} направился в сторону Кожарина. Ехали молча, минуя деревни и поселки, низко прижатые к земле темнотой, засыпанные холодным снегом. Глухая зябкая тишина господствовала вокруг. Мишке казалось, что везде и все вымерло или окостенело в ночном сне и лишь они одни шевелятся, думают и стремятся куда-то вперед. Мишке было даже страшновато немножко. Привыкнув до войны работать днем, а ночью спать в мягкой постели либо вечером сидеть в теплой, ярко освещенной комнате и читать книгу, если на дворе бушевала метель, он теперь вынужден был действовать по ночам. Пускай себе узкая стежка облита скупым светом луны или ее совсем не видно в черной мгле, сухая гулкая тишина ловит каждый чуть живой треск веточки или шумно и беспокойно плещутся по земле широкие дождевые косы — всегда обязан Мишка быть в пути-дороге или же подготовляться к дороге. Несмотря на то что большая часть операций осуществлялась ночью, Мишка все еще не мог как следует привыкнуть к этому. И в темноте стихали его шутки даже в самых спокойных местах, и ему казалось, что если б он и стал шутить так же весело, как днем, так его шутки выглядели бы даже для него самого нелепыми и дикими. Совсем другое дело день, когда все окружающее снова принимает свои привычные формы! А теперь, скорее слыша, чем видя своих товарищей, Мишка молчал и только думал. Думал про то, что если б не немцы, так бы он, Мишка, не мотался в седле, залепленный снегом, а сидел бы сейчас в кино «Красная звезда» либо спешил бы по залитой электрическим светом улице в драматический театр... От него теперь остались лишь одни развалины.

Микола Вихорь и в самом деле был в Кожарине. Ощетинившись мощными караулами и летучими группами, которые стремительными тенями носились вокруг, словно в деревне расположился не обычный партизанский отряд, а Центральный партизанский штаб, вихоревцы, однако, не спали. На окутанной темнотой улице чувствовалась нестихающая бурная жизнь. Храпели привязанные к плетням и заборам кони, бренчание удил перемешивалось с лязгом оружия и приглушенными восклицаниями людей, которые шныряли возле хат.

— Стой! Пароль! — загородив черный проем калитки, крикнул часовой.

Но Корницкий молчал. За все теперь отвечал вихоревский патруль. Он их и проводил в штаб. То, что не делалось в барсуковском «колхозе», здесь осуществлялось с неуклонной, даже, как казалось Корницкому, придирчивой старательностью. И все же Корницкий чувствовал теперь за всем этим чисто внешним выполнением военного ритуала какую-то наигранность и спешку, похожую на поведение людей, которые боятся опоздать на последний в этот день поезд.

— Случилось, Антон Софронович, непростительное нахальство! — крикнул каким-то обиженным голосом Вихорь Корницкому уже в хате, подводя его к столу, на котором лежала карта. — Покуда я очищал от полицейских Осово, немцы успели поставить в Левках гарнизон! Как вам это понравится, Антон Софронович?

— Так же, как вам, товарищ Вихорь. Сколько их там?

— Сотня!..

Тут Микола Вихорь стремительно повернулся к человеку в кубанке и в черном матросском бушлате:

— Их вооружение, Зезюля?

Человек в бушлате оторвал взгляд от карты и усмехнулся.

— Вооружение не особенно важное, товарищ старший лейтенант. У них нет самолетов, танков и пушек. Ну, десять пулеметов, четыре миномета, двадцать автоматов и прочую мелочь, как гранаты и винтовки, считать не станем...

— Ну, понятно, — в тон Зезюле отозвался Корницкий и многозначительно взглянул на Вихоря. — Видать, вы считаете настоящим оружием только подводные лодки и дредноуты?

— Нет, Антон Софронович! У меня в отряде всего сто пятьдесят человек. Но вы посмотрите, как полетят из Левков фрицы! Аж снег под ними будет куриться. Давай, Зезюля, дальше!.. А вы, Антон Софронович, садитесь вот тут. Сегодня нам надо начать и окончить... Так кто занимает Горбатый мост?

— Я, товарищ старший лейтенант, — отозвался один из командиров, которые сидели на лавке.

— Далее...

Это было продолжение совещания, которое только на момент прервалось, когда явился сюда командир спецгруппы. Создавалось впечатление, что люди торопятся будто на пожар и боятся, что если этот пожар не потушить в самом начале, то он забушует и грозной лавиной широко разольется и сожжет весь мир, все живое. Микола Вихорь говорил резко и отрывисто. Фразы часто слетали с языка незаконченными... Происходило так, потому что он не находил слов, чтоб выразить свои беспокойные мысли. Часто Микола Вихорь, развивая свой план, по-видимому, забывал, где он находится теперь.

— Атака, неимоверный натиск начинается нами в лоб. Глухая снежная бездна!.. И все вдруг загорается. Пулеметы, автоматы... Частые посвисты пуль над головами фрицев... Тогда ракеты... Снова... И вдруг двести пятьдесят здоровых голосов... Ур-ра!.. Чтоб у немецких солдат аж барабанные перепонки полопались... От крика нашего «ура» весь гарнизон сбегается в эту сторону... Тогда начинает первый — двести пятьдесят человек — фланг... Горбатый мост начинает — и немцы оглушены, поражены, растеряны. Они ничего не понимают...

Микола Вихорь говорил, все больше увлекаясь своим планом и увлекая подчиненных, которые тесно обступили стол с картой. В большинстве это была молодежь комсомольского возраста со своевольными чубами, которые выбивались то из-под кепок, либо меховых шапок, или даже из-под шляп, подвязанных, чтоб не сорвал ветер, легкими тесемками под подбородком. Каждый партизан вихоревского отряда непременно чем-нибудь да выделялся в одежде от своих товарищей. Только одно было неизменно обязательным для каждого вихоревца — это красная звездочка, и ее носили не на головном уборе, а на левой стороне груди, как заслуженные герои носят ордена. В свой отряд Микола Вихорь принимал в большинстве таких людей, которые приходили к нему, убив гитлеровца или полицая. Винтовки и автоматы у вихоревцев были только немецкие, добытые либо в боях, либо украденные в немецких гарнизонах и переправленные в отряд связными из города. И еще об одном очень старался Микола Вихорь, исходя из соображений, понятных ему одному: чтоб люди в нужный момент и в нужных местах говорили, что у него в отряде не сто пятьдесят, а не меньше как полторы тысячи! Для этого во время ночных рейдов он по два, а то и по три раза проезжал через одну и ту же деревню в одном и том же направлении.

На железную дорогу он никогда вылазок не делал. Основной своей обязанностью считал очищать населенные пункты от немецких и полицейских гарнизонов и перехватывать автомашины с грузами или с живой силой на шоссе и прос„лочных дорогах. За разномастность в одежде вихоревцев прозвали артистами, а их командира — «инспектором немецких гарнизонов».

Появление немецкого гарнизона в Левках, которые считались на его территории, Микола Вихорь принял как тяжкое оскорбление, на которое надо было немедленно ответить.

— Послушайте, товарищ Вихорь, — не сдержался Корницкий, — я немного наслышан про особенные порядки вашего отряда. Откуда же у вас вдруг чуть ли не целая тысяча человек?

Микола Вихорь удивленно посмотрел сперва на Корницкого, а потом на своих командиров. И только после догадался, что некоторые важные детали, хорошо известные ему, еще неизвестны Корницкому.

— Видите, Антон Софронович, у нас есть дополнительные резервы. Это, как говорится, для шумовых эффектов. Ну, не тысяча, так триста человек: мужчины и молодежь из Кожарина и из Осова. Все это подготовлено и переподготовлено. Они занимают по указанию партизан безопасные места в Тимошковом рву. — Тут Вихорь склонился над столом и показал Корницкому этот ров на карте. — Другая группа голосистых хлопцев размещается за насыпью шоссе. Взгляните сюда. Вот тут Левки со спиртзаводом, а тут шоссе... Вы проверяли подходы к заводу со стороны шоссе, товарищ Зезюля?

— Так точно, товарищ командир. Два часа назад там было все в порядке.

— Очень хорошо. Как вы, Антон Софронович, оцениваете наш план? В атаку пойдут только сто пятьдесят человек, а кричать «ура» будет полтысячи. Вот и все.

Тут Вихорь многозначительно посмотрел на своих подначальных и потом вопросительно уставился своим беспокойным взглядом на Корницкого.

Что-то юношески озорное было в хитро прищуренных глазах Миколы Вихоря. И Корницкий тихо проговорил:

— Выкладывайте свой план до конца, товарищ Вихорь.

— А что? — будто не понимая, невинно спросил командир отряда. — Разве я не обо всем сказал?

— Для меня этого мало, — умышленно сухо промолвил Корницкий. — Вы твердо уверены в успехе вашей операции? Какие для этого у вас есть еще основания?

Микола Вихорь не выдержал. То, что он сберегал как один из заветных замыслов своего плана, приходится теперь выкладывать этому требовательному человеку. Нагнувшись к уху Корницкого, Микола Вихорь прошептал:

— Десять наших отборных хлопцев-подпольщиков только и ждут в Левках сигнала...

— Это другое дело. Значит, вы твердо решили сегодня же прогнать этих головорезов из Левков?

— Так точно, Антон Софронович. Они без памяти полетят в город.

— А почему их совсем не уничтожить? Вы дорогу оставляете открытой?

— Открытой, Антон Софронович.

Корнйцкий встал. За ним следом вскочил, загремев автоматом об стену, и Мищка.

— Позови сюда Канифеева.

Мишка кинулся выполнять приказ своего командира.

И когда здоровенный, почти что выше всех в хате, Абдулла Канифеев строго отчеканил положенные в таком случае по уставу слова, Корницкий спросил:

— Осовское кладбище знаешь?

— Знаю, товарищ командир!

— Сейчас же занимай там позицию. И чтоб ни один гитлеровец не прошел там живой. Понял? Ни в Левки, ни из Левков!

Они вышли во двор. Снег уже не налипал на лицо. Улица опустела. Величественная глухая тишина окутывала деревню, всю землю.

Зеленоватые глаза Большой Медведицы настороженно моргали из-за быстро бегущих легких облаков. Корницкий повернулся в сторону Левков, куда, скрытый темнотою, должен уйти отряд Миколы Вихоря. А пока что там было тихо так, как бывает перед большой грозой.
Огонь и тол

Корницкому не нравилось, как воюют Барсук и Вихорь. Один подстерегал оккупантов около своих землянок и никуда дальше не вылезал, другой старался, сколько у него хватало силы, отогнать врага от себя как можно дальше. Микола Вихорь прогонял гитлеровцев из одной деревни, а они занимали другую и вдобавок жестоко мстили населению за то, что оно давало приют партизанам. После той или иной удачной операции Микола Вихорь далеко отходил от места боя, укрывался в таких глухих местах, что даже натренированные разведчики Каравая не могли отыскать его следов, чтоб наладить связь, а тем временем на беззащитные деревни, которые давали пристанище Миколе Вихорю, налетали эсэсовские части. Гитлеровцы тщательно обыскивали хаты, погреба, хлевы, хватали седых стариков, женщин и детей и гнали на выгон, где были расставлены пулеметы. Другие тем временем поджигали строения. Огонь жадно въедался в сухие соломенные крыши, рвался вверх, и вскоре деревня превращалась в целое море огня. Все вокруг ярко полыхало. И тогда начиналась расправа над людьми...

Кайзеровские и белопольские войска, с которыми когда-то боролся Корницкий, искали главным образом партизан — людей, которые подняли против оккупантов оружие. Гитлеровские же оккупанты, наоборот, накидывались в первую очередь на мирное население. Каравай оставался тут с первого дня оккупации, и он подтвердил то, что Корницкий слышал еще в Москве. Никогда ранее Белоруссия не знала во время вражеского нашествия такого истязания безоружных людей, как теперь.

В Минске и Могилеве, в Витебске и Пинске, в Барановичах и Лиде, во всех городах и местечках появились виселицы, в окружающих оврагах и специально выкопанных огромных траншеях с утра до вечера гремели пулеметные, автоматные очереди, слышались пистолетные выстрелы.

В отряде Миколы Вихоря воевали и бывшие военнопленные, которые вырвались из бобруйского концлагеря. Гитлеровцы умышленно поджигали казармы, и когда обессиленные голодом и истязаниями люди начинали выскакивать в окна, их встречали пулеметным огнем. За короткий момент вокруг пылающих построек вырастали горы трупов. Тех, кто уцелел после этого зверского побоища, грузили в холодные вагоны и вывозили на Запад. Пользуясь темнотой, военнопленные на полном ходу выбрасывались из поезда под откос на твердую и чуть припорошенную снегом землю, чтоб только вырваться из неволи. Тысячи могил вдоль железнодорожного полотна обозначали путь этих эшелонов смерти.

Все кипело в груди у Корницкого, когда он слышал про зверскую расправу над людьми, когда он видел, как вздымались до самых облаков пламя и дым подожженных гитлеровцами деревень. А по железной дороге день и ночь с запада на восток шли поезда с вражескими солдатами и танками, с пушками и снарядами, спешили к Москве — к сердцу нашей Родины.

Поэтому Корницкий и предложил Миколе Вихорю не просто разбить и прогнать вражеский гарнизон из Левков, а уничтожить его. Никакой пощады врагам! Кровь за кровь! Пускай у них дыбом становятся волосы от народной мести. Пусть гитлеровцы спят и во сне видят свою могилу на нашей земле! Пусть они боятся выйти из казармы даже в уборную. Один может быть разговор с бандитами — огонь и тол! Пускай, как грозный боевой гимн, звучит в сердце призыв великого Янки Купалы:
Партизаны, партизаны,
Белорусские сыны!
Бейте ворогов поганых,
Режьте свору окаянных,
Свору черных псов войны.

Корницкий не ошибся, когда решил послать засаду на кладбище. Гитлеровцы, не выдержав стремительного налета отряда Миколы Вихоря, действительно кинулись наутек в сторону Барановичей. И ни один из них не проскочил через огненную преграду Абдуллы Канифеева. Когда затихли выстрелы и группа, которой командовал Корницкий, при неверном свете луны собрала трофеи — винтовки, автоматы и патроны, сюда примчался Микола Вихорь.

— Антон Софронович! — крикнул он встревоженно-торопливым голосом. — Нам надо скорее отходить. Уже вот-вот начнет светать, а дорога еще дальняя... Пока еще мы дойдем до Кожарина, чтоб сесть на коней...

— Убитые и раненые есть? — не слушая Вихоря, спросил Корницкий.

— Убитых нет, а раненых пять человек. Их уже направили в Кожарино. Здорово мы провели операцию! Завтра эти новоевропейцы припрутся сюда с самолетами и с танками, попомните мое слово! Так что нам надо отсюда смываться в укромные места.

— А как же люди?

— Какие люди? — ничего не понял Вихорь.

— Ну, в Левках, в Кожарине. Те, что помогали вам кричать «ура» во время атаки, которые кормили и согревали вас в своих хатах. Гитлеровцы накинутся на них, как стервятники.

— А что мы можем поделать против танков и пушек? Это ж верная смерть всему отряду, если остаться в деревне! Скорей пошли, Антон Софронович!.. Только вы одни со своими людьми тут остались...

Действительно, кругом и даже в Левках господствовала тишина. Они вышли на дорогу, сгибаясь под тяжестью подобранного на поле боя оружия, и направились в Кожарино. Скоро в темноте показались огоньки. На улице послышались оживленные голоса, где-то играла гармонь. Корницкий с Вихорем снова зашли в ту хату, откуда вышли перед боем. Тут уже сидел возле стола начальник штаба Зезюля и разглядывал новенький немецкий автомат. Вокруг столпились партизаны. Лица у многих еще были возбужденные, глаза поблескивали при свете подвешенной над столом лампы.

Микола Вихорь, как только переступил через порог, приказал Зезюле подавать команду выступать, повторив то, что он сказал Корницкому возле кладбища. Из кухни вышел хозяин. Глаза у него были хмурые, взгляд отчужденный. Перехватив взгляд Миколы Вихоря, он предложил:

— Вы, может, хоть бы позавтракали перед дорогой. Я сказал хозяйке, чтоб приготовила все лучшее. Небось проголодались, идучи на смерть.

— Так мы ведь и так здорово у вас подзаправились! — весело отвечал Вихорь.

— Ну, что об этом говорить, — безнадежно махнул рукой хозяин. — Все равно не завтра, так послезавтра все сгорит либо достанется этим головорезам. Барановические каратели хорошо знают, что делать с теми, у кого останавливаются партизаны, либо чьи сыны в Красной Армии.

— Ничего, дядька Апанас, — наигранно весело успокоил его Вихорь. — Заглянет солнце и в наше оконце. А за угощение благодарим. Теперь мы очень спешим.

Уловив в тоне Вихоря обычную наигранность, то, чего он не любил, Корницкий, еле сдерживая себя, обернулся к хозяину:

— Давайте, дядька Апанас, что там у вас приготовлено. Пускай товарищ Вихорь утекает со своими боевыми хлопцами от немцев. С вами останется Пчела. Вот вы, дядька Апанас, сказали, что сюда приедут каратели, чтоб карать народ. Неправильно это, дядька Апанас. Это не они нас, а мы их должны карать. Это они должны бояться нас, а не мы их. Помните, дядька Апанас, Пчелу?

Хмурое лицо хозяина понемногу оживилось. Видать, минувшее вставало перед его глазами, когда, как оглашенные, убегали в большие города жандармы и полицейские, когда пылали жандармерии и помещичьи усадьбы.

— Как не помнить, — с усмешкой отвечал, вглядываясь в лицо Корницкого, дядька Апанас. — Ох и тряслись же тогда они!

— И теперь будут трястись, — скорее к Миколе Вихорю, чем к хозяину, обратился Корницкий. — Будут трястись от страху и в поездах и в автомашинах, даже в танках, когда попробуют прорваться в ту или иную деревню. Сегодня я дам радиограмму в Центральный партизанский штаб, как храбро отряд Миколы Вихоря перерезал гитлеровцев в Левках и потом убежал в лес, когда надо было оборонять деревни...

Микола Вихорь нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Так я ж, Антон Софронович, еще тут. И, может, хочу остаться вместе с вами. Вы ничего мне не сказали про свои планы. Я даже не против, чтоб вы командовали отрядом.

— Нет, отрядом будете командовать вы. Как уполномоченный Центрального партизанского штаба, я только хочу одного: чтоб каждый наш отряд искал встречи с оккупантами!

Хозяйка уже вносила из кухни тарелки с салом, каравай хлеба. Дядька Апанас принес большущий горлач{7} и, словно святые дары, торжественно и осторожно поставил его на стол.

— Видать, крепкая! — в восхищении промолвил начальник штаба. — Гляди, аж дымок из нее подымается!

— Своя, православная, — улыбнулся довольный дядька Апанас, наливая стаканы. — Давайте, хлопцы, выпьем за нашу Красную Армию.

— А у тебя, дядька Апанас, есть кто в армии? — спросил Корницкий.

— Два наших там, — вместо Апанаса ответила хозяйка. — Сыны Сашка и Витька. Сашка был на действительной службе, а меньший, Витька, пошел добровольцем, когда наши отступали...

Корницкий закусывал и думал про Никодима Барсука. Рано или поздно, а гитлеровцы прорвутся к его запрятанным под густыми кронами землянкам. Потому, если он переедет к Барсуку, то не нарушит его конспирации. И это следует сделать безотлагательно, чтоб не затягивать задуманных еще в Москве операций против оккупантов. Лучшего места для военного лагеря и не подобрать.

Когда они распрощались с хозяевами и вышли из хаты, Микола Вихорь спросил потихоньку:

— А теперь куда, Антон Софронович?

— На Волчий остров. А в чем дело?

Вихорь некоторое время не отвечал. Наконец Корницкий услышал его взволнованный голос:

— Тут мы много про вас слышали. Я... ну и мои товарищи... У вас такой боевой опыт. Перед самой атакой советовались... Если б вы командовали нами, товарищ подполковник!

— Вот как! Ну что ж, переедем вместе на Волчий остров и там обдумаем...

Сколько времени можно воевать, лезть в огонь и оставаться живым? Антон Корницкий никогда не задумывался над этим. Когда Мишка Голубович расспрашивал его о прошлых партизанских делах, Корницкий весьма неохотно и достаточно скупо рассказывал об этом. Был ли он ранен? Нет, ни разу. Некоторых ранит по пять раз, а они поваляются в госпитале месяц-другой и снова становятся в строй. Лишь бы ходили ноги, лишь бы руки целыми оставались. Чтоб нажимать на спуск, кидать гранаты, подкладывать мины...

Никодим Барсук сперва не очень приветливо встретил в своем логове шумных вихоревцев. Только присутствие Корницкого предотвращало возможность конфликта между хозяевами и непрошеными гостями, которые уверяли, что им тут очень понравилось... И рядом с барсуковскими землянками начали вырастать землянки вихоревцев. Сооружением землянок была занята лишь незначительная часть людей. Основные силы отряда день от дня выезжали на операции. Созданные Корницким группы подрывников подстерегали вражеские поезда на железнодорожных путях и автомашины на шоссе Брест — Бобруйск. Всю ночь до Волчьего острова долетали приглушенные далью взрывы. По истечении некоторого времени связные докладывали о результатах взрывов. Каждое утро в штабной землянке происходило совещание, на котором обсуждались боевые результаты минувшего дня. «Под откос пущен эшелон со снарядами, на шоссе уничтожено пять автомашин с гитлеровцами», — докладывал Вихорь. «Мало! — недовольно морщился Корницкий. — А почему остался целым мост в Крупице? Почему дали убежать полицаям в Хотине? Послали туда самых отважных партизан, а они испугались каких-то гитлеровских прихвостней в черных шинелях!.. Придется, пожалуй, просить помощи у Никодима Барсука. Эти апостолы бородатые согласились охранять лагерь, они сделают дело тихо и по-людски... И бог Саваоф зачислит их еще при жизни в святые за борьбу с супостатами-оккупантами...»

Однажды из Барановичей пришла на Волчий остров долгожданная весть. Барановические шефы решили устроить охоту на диких кабанов, в Пашуковской пуще. Корницкий встрепенулся. Крупный зверь, за которым он вел бдительное наблюдение, сам шел на него... Верный и кровавый помощник гаулейтера не должен выйти живым из Пашуковских лесов! От волнения Корницкий места не мог себе найти. Он послал Мишку Голубовича к Хаецкому. Тот еще ничего не знал. Не прошло и двух дней, как Хаецкий сам примчал на коне.

— Скорее готовьтесь к засаде! В воскресенье утром!..

Все делалось, как было условлено с лесником. Мишку Голубовича трясло всего, когда неподалеку от него проехали одни сани, другие, третьи... целый обоз гитлеровцев с автоматами и охотничьими ружьями! А Корницкий даже не ворохнулся, словно зачарованный смотрел он на мышастые шинели и зеленые охотничьи куртки с дорогими теплыми воротниками. Только губы бывалого партизана еле приметно и беззвучно шевелились. Может быть, он подсчитывал тех, что сидели в санях. Когда исчезли последние сани, Мишка Голубович с обидой в голосе зашептал:

— Что ж это такое?! Почему мы не стреляли?

— Тише ты! — таким же шепотом ответил Корницкий. — Мы будем в них стрелять после охоты. Иначе они сразу догадались бы, что лесник — наш человек, и уничтожили бы его семью. А так выйдет, будто мы случайно на них наскочили и открыли стрельбу. Так что успокойся. Тот, кто хочет охотиться на крупного зверя, должен иметь терпение...

Время тянулось бесконечно медленно. Партизаны лежали и сидели в отрытых снежных окопах и прислушивались к выстрелам охотников и крикам. Через некоторое время неподалеку от них промчался, как бешеный, старый секач{8}. Корницкому показалось, что где-то он уже видел эту узкую вытянутую морду, желтые кинжалы-клыки. Потом все стихло и насторожилось. Уже на землю спускался вечерний мрак, когда наконец показались первые сани. Корницкий нащупал возле себя подготовленный толовый заряд. Все на месте. Он поднял автомат и дал короткую очередь по саням. И в ту же минуту все вокруг затрещало, короткими молниями поблескивали в темноте вспышки выстрелов. Некоторые гитлеровцы, услышав стрельбу, как змеи сползли с саней, залегли и из-за деревьев стали отстреливаться. Особенно рьяно в направлении партизанских автоматных вспышек бил один какой-то гитлеровец. Корницкий дал по нему короткую очередь. Уже совсем стемнело, и Корницкий не видел результатов. Неожиданно метрах в пятнадцати от него снова заблестели зеленоватые вспышки вражеского автомата. Корницкий пригнулся в окопчик, чтоб схватить толовый заряд и швырнуть в ту сторону, откуда стреляют. Вдруг все небо над его головой полыхнуло ослепительно-зловещим огнем, который обрушился на него и придавил ко дну окопа... И все потонуло в небытии...



Часть третья
Лесной бой

Бывает порой, когда после долгих недель духоты и зноя загораются на далеком вечернем небосклоне трепетно мерцающие зарницы. И все тогда настораживается вокруг, притаившись в неподвижном и горячем воздухе: и хаты, покрытые соломенными крышами, и густые шатры приусадебных деревьев. Не шевельнется, не прошепчет в напряженном торжественном ожидании грозы ни один лист, ни одна травинка. Гаснут в окнах самые запоздавшие огни, чернота ночи становится еще гуще, чтоб более ярко заиграли в небе трепетные грозовые сполохи. Утомленный дневной работой засыпает в своей постели человек, пока его не разбудит грохочущий, как пушечный выстрел, удар молнии. Вскакивает человек с постели и прислушивается к тяжкому и гулкому шуму дождя за глухими стенами хаты, к удаляющимся громовым раскатам. И как все переменилось вокруг! Как тревожно во весь голос гудит и шумит старый клен!

Корницкого разбудил теперь не раскатистый грохот боя, а мучительно жгучая тишина. В первую минуту он даже и не понимал, что с ним произошло. В глазах его еще продолжали мелькать, словно молнии далекой грозы, зеленоватые вспышки. Вокруг были темень и глухая тишина. Потом он начал замечать какие-то неопределенные очертания черных деревьев, белые фигуры, которые быстро, но совершенно бесшумно, словно тени, перебегали от одного комля дерева к другому. Кто-то осыпал лицо Корницкого студеной колючей пылью, которая сразу стала мокрой. Так это ж снег! Снег, на который его обрушил взрыв толового заряда. Но почему не слышно выстрелов, а только видны вспышки? И огонь вспыхивает с ним рядом, даже над его головою! Неслышимый, но горячий огонь боя!

Корницкий рванулся, чтоб встать. Первое, что он почувствовал при этом движении, была нестерпимая боль, которая пронизала его насквозь. Корницкий чуть снова не потерял сознание. Но уже кто-то приподымал его за плечи. В эту минуту где-то за деревьями взвилась вверх ракета, и при ее синеватом свете Корницкий узнал склоненное над ним и беззвучно шевелящее губами лицо Мишки Голубовича. Тот был почему-то без шапки, светлые пряди его волос мельтешили перед глазами Корницкого. Вдруг Мишка, словно его обожгло огнем, содрогнулся и поднес к лицу ладонь правой руки. Вся она была в крови. Тогда Мишка повернулся к зарослям и с покривившимся в немом крике лицом кого-то позвал. Корницкий хорошо понимал это движение. Так зовут на помощь, когда надо вынести кого-нибудь из-под огня. И по тому, что к ним подбежал только один человек, Корницкий догадался, что бой еще не кончился. Он не услышал собственного голоса. Он снова увидал в темноте зеленоватые вспышки и весь затрясся от лютой злости.

— Постойте!.. Вперед! Вперед! За Родину... Бей их, гадов!

Его осторожно снова опустили в снеговой окопчик. Превозмогая невыносимую боль и слабость во всем теле, Корницкий поднял голову, чтоб следить за боем. Вспышки выстрелов, своих и чужих, мелькали уже впереди, то усиливаясь, то исчезая на короткий момент совсем.

— Вперед... Режьте поганых...

Вдруг у него заболела шея, и он попробовал сесть. Но что-то его не пускало, держало, словно клещами на дне окопа. Он уже не чувствовал правой руки, холод колючими иголками полз по ней и подымался все выше и выше. Скоро холод дойдет до груди, доберется до сердца, и тогда конец, тогда все станет безразличным: и эти вспышки огня, и чистый блеск звезд, что нависли над вершинами деревьев, и Надейка, и Анечка, и Полина Федоровна... На какой-то короткий момент перед ним встал теплый солнечный берег Черного моря, шум волн и легкие фигуры его детей. Они идут по мокрой гальке вдоль белоснежной полосы прибоя. Все четверо — семья, теплота которой согревала Антона Софроновича, где бы он ни был. Тогда они уговорились, что будут приезжать туда на отдых каждое лето... Уговаривались, не зная, что их ожидает впереди...

— Бей их, гадов... Бей...

Он уже не помнил, что кричал дальше. Горячая истома жгла его тело, туманила голову... Кто-то то приближался к нему, посвечивая электрическим фонариком, то отдалялся...

А той порой Мишка Голубович, который во время взрыва был неподалеку от Корницкого, почувствовал, что и его самого придавило к мерзлой земле горячей воздушной волной. В ушах у Мишки все звенело, руки тряслись и никак не могли нащупать автомат. На один миг Мишке показалось, что автомат у него вырвало вместе с руками. Где-то рядом лежал невидимый в темноте Хусто Лопес. Не помня себя, Мишка дико закричал в грохоте выстрелов:

— Хусто! Хусто!.. Командира убило!..

— Дурьяк! — послышался из темноты приглушенный голос Лопеса. — Зачьем паник?

Эти слова немного отрезвили Мишку. Он наконец нащупал автомат и подполз с ним к неподвижному Корницкому. От первого прикосновения Мишкиных рук Корницкий зашевелился. Когда вспыхнула вверху ракета, Мишка, чувствовавший, что его правая рука, которую он подсовывал под правый бок Корницкого, угодила во что-то теплое и клейкое, увидал, что это кровь. Он снова дико закричал, зовя Лопеса. Они вдвоем попробовали поднять командира, но он остановил их, лязгая зубами и ругаясь. Это принудило Мишку мгновенно вскочить на ноги и помчаться к подводам, освещаемым зеленоватыми вспышками вражеских выстрелов. Одно ему лишь запомнилось: в лихорадке ночной атаки напряженно тревожное и жалостное ржание коня. Оно начиналось где-то в лесной чаще и раскатистым эхом разносилось среди черных стволов деревьев:

«Ий-го-го!.. Ий-го-го!..»

Мишка впервые в жизни слышал такой испуганно тревожный голос сильного животного, видимо раненного случайной пулей. Он перестал даже обращать внимание на уныло назойливое посвистывание пуль. В эту минуту ему и в голову не приходило, что одна из них может угодить в него и навсегда уложить в снег.

«Ий-го-го!.. Ий-го-го!..» — гремело в Мишкиных ушах.

Но и этот звук заглушен припомнившимся нетерпеливо требовательным голосом Корницкого. Грохот выстрелов, брань раненого командира, громкие крики «ура» — все слилось в один раскатистый гул, от которого у Мишки окаменело сердце и до боли ясной стала голова. Стреляя перед собою, Мишка выскочил на полянку, наткнулся на что-то твердое и упал. Под собою он почувствовал не колючий снег, а что-то иное. Левая Мишкина рука нащупала нечто неподвижное — холодное как лед лицо, шершавое шинельное сукно. Мишка сразу догадался, что он наскочил на сани и упал на убитых гитлеровцев. В этот миг шагов за пятнадцать от саней взметнулось из темноты несколько зеленоватых язычков: загремела автоматная очередь. Мишка мгновенно соскользнул с саней и, укрывшись за ними, вытащил из сумки толовый заряд. Гитлеровец бил напрямик по партизанским окопам, где теперь истекал кровью Корницкий. Из-за саней хлопец не заметил, что как-то сразу смолкли выстрелы, что с правой стороны раздаются взволнованные голоса партизан, заскочивших в горячке боя за обоз. Мишка приподнялся над санями и швырнул в сторону укрытия гитлеровца заряд. После взрыва оттуда послышался захлебывающийся стон, и Мишка понял, что опасность миновала и что теперь можно смело выходить из своего временного укрытия.

Взрывом толового заряда, который Мишка швырнул в заядлого гитлеровца, и закончился лесной бой с оккупантами. Чуть только затихли выстрелы, как Хусто Лопес стал громко звать Кастуся Мелешко. Мишка первым кинулся на покинутый взгорок, освещая себе дорогу электрическим фонариком. То, что он вскоре увидал и почувствовал, затрясло хлопца от головы до пят. Корницкий, с закрытыми глазами, с белым как снег лицом, полулежал на коленях Хусто Лопеса. Губы командира чуть заметно шевелились. Он, по-видимому, что-то говорил, но слов разобрать было невозможно. Поддерживая Корницкого, Хусто тянул его за правый рукав, но никак не мог поднять. Мишка, посвечивая дрожащим светом фонарика, кинулся на подмогу. И тотчас же его руки отдернулись, словно их обожгло раскаленным железом. Фонарик погас. Но и в темноте, усилившейся после света, перед Мишкиным взором вместо правой руки командира все еще кровоточила страшная мешанина из овчинных лохмотьев и человеческого тела. Концы этих лохмотьев примерзли ко дну окопчика... В это время уже пять или шесть фонариков освещали распростертого на дне окопа Корницкого. Мишка боялся взглянуть на лицо своего командира. Ему казалось, что он уже не дышит, не шевелит больше побелевшими губами... И когда последний лоскут рукава отделили от кровавой ледяной лужицы, в напряженной тишине послышался тихий голос:

— Хло-оп... цы... прис-с-ст-ре-елите...

Мишка чуть не упал от этих слов. Ему казалось, что это какой-то кошмарный сон, который сжимает твое сердце в комок, и оно вот сейчас же перестанет биться. Только властный, чуть приглушенный голос Кастуся Мелешки вернул его к действительности:

— Скорей подымайте на сани!.. Осторожно!.. Побольше полушубков... Вихорь!

— Я тут, товарищ комиссар, — отозвался Микола Вихорь.

— Подобрать все трофеи и забрать у гитлеровцев все документы, все бумаги!

— Есть, товарищ комиссар.

Корницкого осторожно вынесли на дорогу и, расстелив на санях полушубки, опустили на это лохматое ложе. Мишка стянул с плеч полушубок и прикрыл им командира. Еще несколько полушубков оказалось на раненом. Не ожидая, покуда подъедут остальные партизанские подводы, Кастусь Мелешко сел на сани вместе с Лопесом и Мишкой и приказал ехать.

Ехали они по той дороге, по которой гитлеровцы возвращались после охоты.

— Правь прямо в лагерь Драпезы, — приказал Мелешко вознице. — И гони, чтоб из-под полозьев аж искры сыпались!

Он еще тихонько спросил у Хусто, хорошо ли тот перевязал раны Корницкого. Испанец отвечал, что он сделал все, что мог. Теперь была вся надежда на хирурга. Как скверно, что у них в отряде нет такого специалиста! Корницкий, заботившийся лишь об оружии и взрывчатке, не нашел места в самолете для врача. Теперь вот тащи человека в чужой отряд за двадцать километров. И неизвестно еще, что там за доктор...

— Доктор правильный, — ответил Мишка комиссару. — Недаром подобрал его под свое крыло Драпеза. Хирург, окончил военно-медицинскую академию...
Как нашли хирурга

Мишка действительно знал Якова Петровича Толоконцева. Незадолго до появления в этих местах Корницкого Василь Каравай послал Мишку во главе группы разведчиков под Барановичи. Во время остановки в одном из хуторов знакомые колхозники-подпольщики сообщили, что их хочет повидать один из приписников. Их тут проживает двое. Они убежали из эшелона, в котором гитлеровцы везли на запад военнопленных из бобруйского концлагеря. Окровавленные и замученные, еле живые добрались до ближайшей деревни. Оттуда их сразу же переправили на санях подальше от железной дороги, пристроили в глухом хуторе, где жили только муж с женой. Фамилия старика была Боешко, до войны он работал слесарем в Минском паровозном депо. После того как Минск захватили оккупанты, Боешко отказался идти к ним работать. Его арестовали почти в один день с Мишкой Голубовичем и сильно избили. Боешко наконец согласился вернуться в депо, чтоб только выбраться из-за железных решеток. Через два дня он оказался вместе с женой в родных местах и поселился на хуторе бывшего осадника. С того времени Боешков хутор превратился в переправочный пункт и людей и необходимых материалов для партизан. У Боешки военнопленные немного подлечились, поправились от лагерной голодовки и начали кое-что делать по-хозяйству. Одного из них, здоровяка с широким лицом и подвижными серыми глазами, звали Семеном Рокошем. Рокош сказал, что до призыва в армию он работал трактористом в одной МТС Костромской области. На хуторе он неожиданно проявил способности к сапожному ремеслу. Люди понесли ему на ремонт старые разлезшиеся башмаки, прохудившиеся сапоги и валенки. Пока сапожник сучил и пропитывал варом дратву или подбивал подметки, заказчик покуривал и сообщал последние деревенские новости или рассказывал о событиях в Барановичах или в Минске. Рокоша, казалось, мало интересовало, сколько вчера прошло немецких эшелонов на восток и сколько возвращалось в Германию, как про это рассказывал хозяину знакомый железнодорожник, которого гитлеровцы принудили работать на станции водоливом. Когда хозяин не верил, например, что за день прошло на запад шесть эшелонов с ранеными фрицами, заказчик Рокоша краснел от возбуждения.

— Что, думаешь, может, неправду говорю? Спроси у Герасима. Он видел и может сказать то же самое. Достоверно шесть эшелонов. Пассажирских-то вагонов, видать, уже не хватает, так товарняк приспособили. И вшей наплодили на себе немало, покуда под Москву перлись. Хорошо наши их встретили около столицы! А ты слышал, сколько вагонов разбито в Котлине, когда партизаны спустили под откос состав? От пятнадцати вагонов одни покореженные каркасы остались! Только убитых вывезли они шестьдесят человек. А раненых — так и считать не пересчитаешь.. Три дня поезда не могли пройти ни туда и ни сюда, покуда очищали от завалов пути... Только ты, брат, об этом никому не говори. За такие речи немцы сразу намылят мне веревку... Теперь начальство в Барановичах такое ж аккуратное, как и в Минске. Главный барановический шеф — наместник самого гаулейтера Кубэ.

Рокош будто и не слыхал, что рассказывал болтливый железнодорожник. Время от времени утром, когда Толоконцев собирался вместе с хозяином ехать в лес за дровами, сапожник подходил к одетому в старенький полушубок доктору и говорил ему потихоньку:

— Вы, Яков Петрович, заверните там к леснику. Шепните ему, что вчера на восток прошло четыре эшелона с танками. А в Осове поставлен немецкий гарнизон. Сто двадцать человек, шесть тяжелых пулеметов.

Доктор часто с сожалением поглядывал на Рокоша:

— Кому нужны эти ваши сведения? От того, что вы со стороны будете поглядывать на гитлеровские военные маршруты и переходы, им от этого ни капли не станет хуже. Другое дело, если б мы трахнули толом в какой-нибудь эшелон либо обрушили железнодорожный мост. Эх, Сема, Сема!.. Мы, брат, с тобой теперь такие вояки, что только один стыд...

Первые партизанские взрывы встряхнули Якова Петровича. Его черные глаза оживились, вытянутое, с сильной нижней челюстью лицо посветлело.

— Вот как надо с ними воевать! — сказал он однажды Семену. — Как некогда в этих местах воевала с панами Пчела. Слышал про такого партизана? Одно его имя, говорят, наводило ужас на самых свирепых оккупантов. Необходимо, Семен, и нам браться за дело. Доставать тол да вылезать на железную дорогу.

Семен Рокош, однако, иначе посмотрел на такое предложение:

— Нам, Яков Петрович, приказано сидеть на месте и не рыпаться... Известно, пока что...

—  «Приказано»? Что ты болтаешь! Кто имеет право давать нам такие приказы?

— Есть, Яков Петрович, такие люди, — уклонился от прямого ответа Семен. — В первую очередь это касается вас.

— Меня? Кто теперь обо мне думать станет?!

— Это вам только кажется, Яков Петрович, что о вас никто не думает. Может, в эту самую минуту о вас думает та самая Пчела...

— Болтает черт знает что! Пчелы тут давно и след простыл. Одни легенды остались.

— Ну, если не сама Пчела, так пчелята, — не уступал Семен. — Во всяком случае нам следует быть наготове.

— Нельзя ли, Сема, пояснее? — просил Яков Петрович.

Но Семен только пожимал плечами и на этом кончал беседу.

Было ясно, что он знает много больше, но не хочет говорить.

Семен часто приносил домой переписанные карандашом сводки Совинформбюро, которые давал читать Якову Петровичу и хозяину. Раза два он вставал в полночь, запрягал коня и исчезал до самого утра. Однажды вечером он, запыхавшийся, примчался домой и весело предупредил Якова Петровича, что сейчас на хутор нагрянут партизаны. И верно, минут через двадцать на улице послышалось фырканье коней, бряцание оружия и приглушенные голоса людей. Кто-то из них осторожно постучал в окно, вызывая кого-нибудь выйти на улицу. Вышел Семен. Потом в хату вошли трое вооруженных немецкими автоматами людей. Один из них, белесый, в черном полушубке хлопец, спросил у Семена, кто тут Яков Петрович Толоконцев.

— Я, — подался вперед доктор.

— Вот и хорошо, что вы, — как-то грубовато и вместе с тем обрадованно ответил боец. — Вы можете собраться в дорогу за десять минут?

— Надолго? — спросил Яков Петрович. — Что можно взять с собой?

Белесый весело переглянулся со своими друзьями.

— Про то, на какое время, мне неизвестно. Видать, покуда не кончится война. Что касается вещей, так берите с собою хоть всю хату, если товарищ Боешко позволит. Он тоже поедет с нами, чтоб не попасть в лапы гитлеровцам. Мы его быстро доставим к его командиру. Скорее, товарищи, пошевеливайтесь!

Белесый — а это был Мишка Голубович — перед этим несколько раз встречался с Семеном в хате лесника, получал от него самого и через лесника нужные сведения. Семен рассказал Голубовичу, что вместе с ним на хуторе живет доктор, хирург Яков Петрович Толоконцев. Об этом Мишка доложил Василю Караваю.

— Перевезти его в бригаду! — приказал Мишке комбриг. — И как можно скорее, пока другие не перехватили.

То, чего остерегался Василь Каравай, и случилось. Случилось не на хуторе, а по дороге в бригаду, когда Мишка Голубович считал свое важное задание почти что выполненным. С хутора выехали тихо. На санях — а их было пятеро — сидели партизаны, Семен, Яков Петрович, Боешко и хозяйка. Боешко был связным отряда, при котором дислоцировался подпольный райком партии во главе с Драпезой. Мишка подговаривал Боешко перебраться к Караваю, расхваливая на все лады своего комбрига, своих товарищей партизан.

— У Василя Каравая люди выполняют самые отчаянные операции, пробираются в самое нутро вражеских гарнизонов и так дают им прикурить, что аж небу становится жарко! А что у Драпезы? Хозяйственный взвод, а не отряд! Ну, будешь там ходить в караул либо заставят тебя, солдата, вертеть печатную машину... Так что, дядька Боешко, давай прямым ходом к нам!

— Нет, товарищ Голубович, — твердо заявил хозяин. — Я не могу так сделать. И прошу тебя помочь мне добраться до своего отряда. Там у меня и родня есть: шурин, два племянника.

— Ну что ж, не хочешь, так как хочешь, — уже сухо ответил Мишка и приказал хлопцам, которые ехали на передних санях, чтоб не пропустили впотьмах поворота в отряд Драпезы. Больше Мишка не проронил ни слова, покуда их не окликнул из темноты хрипловатый голос часового. Через полчаса они уже оказались в лагере.

Мишку тут хорошо знали. Зайдя в штабную землянку, Мишка доложил командиру отряда, по какому делу он сюда заехал. Рядом с командиром сидел секретарь подпольного райкома Драпеза. Было видно, что он заглянул сюда на короткое время, так как сидел не раздеваясь.

— Так, говоришь, с операции? — поинтересовался Драпеза. — Ну, и чего вы добыли?

— Хирурга, товарищ секретарь, — простодушно отвечал Мишка. — Вот немного погреемся и домой.

Драпезу мало интересовало, что будет делать Мишка после того, как погреется. Он пропустил мимо ушей его последние слова.

— Хирурга, говоришь? — переспросил живо. — А где вы его нашли? Фамилия?

Мишка ответил и на эти вопросы. Драпеза многозначительно переглянулся с командиром отряда и как-то поспешно и ласково посоветовал Мишке:

— Ты вот что, товарищ Голубович, ступай сейчас и позови этого твоего хирурга сюда. Я кое-что про него знаю. А сам со своими хлопцами подожди в землянке разведчиков. Поедете домой, захватите пакет Караваю.

Мишка, ничего не подозревая, привел в штабную землянку Якова Петровича, а сам крикнул хлопцев и направился с ними к разведчикам. Там он, ожидая конца беседы Якова Петровича с Драпезой, пробыл около часа, до того времени, покуда не появился какой-то незнакомый партизан и не позвал его к Драпезе. Тот сидел один за пристроенным в углу столиком.

Встретил Драпеза Мишку на этот раз почему-то холодновато, словно он, Мишка, доставил секретарю какую-то неприятность. Протягивая Мишке конверт, пояснил:

— Отдашь Караваю лично. И сразу, как только приедешь. А твоего хирурга мы покуда что задержим. Нам надо выяснить, что это за человек. Так и Караваю передай. Можешь идти.

Мишка растерянно оглянулся, даже помимо воли заглянул под стол, словно там мог спрятаться доктор. Нет, они были в штабе только вдвоем. И Мишка, проклиная самого себя за то, что свернул во время операции с прямой дороги, не удержался, чтоб не крикнуть:

— Мы, товарищ секретарь, и сами хорошо обнюхали этого человека! Он даже и сам про себя не знает того, что знаю про него я. И я должен выполнить приказ комбрига — доставить его в свою бригаду. Никуда я отсюда не поеду, покуда вы не отдадите мне доктора!.. Не поеду, пускай меня хоть расстреляют!..

Драпеза сперва равнодушно посматривал на эту Мишкину выходку. Потом лицо его начало светлеть и, наконец, озарилось доброй сочувственной улыбкой.

— Эх, брат, и разбушевался ж ты! — вставая из-за стола, промолвил Драпеза. — Правильно делаешь, что настойчиво добиваешься своего. Так и надо. Ты настоящий комсомолец, настоящий партизан! Хвалю, хвалю. Но твоего доктора мы пока что задерживаем. Ответственность беру за все на себя. Понял?

— Товарищ секретарь!..

Драпеза не дал ему говорить, легонько подталкивая его к выходу из землянки. Привычный нащупывать ногами препятствия в любой темноте, Мишка сейчас едва удержался на ногах, споткнувшись о первую ступеньку. Колючий холод освежил его разгоряченное лицо. И тотчас кто-то подхватил Мишку под руки и потащил к соседней землянке. Мишка начал вырываться, пока не услышал знакомый голос командира отряда:

— Не упирайся, чудило. Зайдем на минутку в этот дворец. Я хочу тебе показать, как мы живем.

В землянке было жарко. Над жестяным черным конусом коптилки трепетал желтоватый язычок пламени, который освещал нары, стол с двумя запотевшими бутылками, пышный рыжий чуб командира разведки и взволнованное, заросшее короткой седой щетиной лицо Боешки. Увидев Мишку, они вскочили, засуетились, принимая от него автомат, помогая снять полушубок. Стаканы стояли полные, хлеб и сало нарезаны.

— Садись, браток! — словно слепого, подводя Мишку за рукав к столу, приглашал командир. — На, бери свою чарку и выпьем за полный разгром оккупантов.

«Чтоб вас холера побрала!» — чуть не промолвил громко Мишка. И, злясь на самого себя, на гостеприимных хозяев и на весь свет, начал глотать обжигающую, как спирт, самогонку.

А Драпеза тем временем еще раз вызвал к себе Якова Петровича Толоконцева.

— Так, — сказал Евгений Данилович, рукой приглашая доктора сесть на скамейку из круглых березовых жердинок. — Договорились, что ты и твой друг Рокош останетесь у нас. Я думаю, что ты возражать не будешь?

— Мне все равно, товарищ секретарь. Лишь бы воевать, а в каком отряде — не имеет никакого значения.

— Это уже другой разговор. Теперь я поручаю тебе ответственное, можно сказать, правительственное задание. Подготовь свои предложения по организации у нас госпиталя. Завтра же. И можешь ко мне заходить по таким делам в любую минуту.

Когда Яков Петрович вышел на улицу, из соседней землянки через квадратную раму маленького оконца до него донеслась песня:
Славое море — священный Байкал,
Славный корабль — омулевая бочка...

В дружном хоре слегка пьяных голосов выделялся один вроде бы знакомый, слышанный им голос. Правда, теперь он был чуть охрипший, чуть печальный. Яков Петрович остановился, поднял голову, прислушался к слышанному где-то перед этим голосу, стараясь припомнить, кому он принадлежит. Вдруг с высокого черного неба сорвалась и упала вниз, оставляя за собой недолговечную зеленоватую черту, звезда. И, когда она погасла где-то за темными вершинами деревьев, Яков Петрович вспомнил и догадался, что в землянке поет Мишка Голубович...
Где взять пилку?

Василь Каравай чуть голову Мишке не оторвал, получив вместо доктора бумажку Драпезы. Десять суток ареста от комбрига, строгий выговор по комсомольской линии. Чтобы впредь не был вороной и не разевал рта там, где не надо. После этого Мишка уже никогда не заезжал в лагерь Драпезы. Ему стыдно было встречаться с людьми, которые не только выхватили у него доктора, но вдобавок еще и напоили. Он, Мишка, даже пел с ними песни, обнимался и целовался с их командиром. В груди все кипело, когда хлопец вспоминал свое позорное возвращение в бригаду...

Теперь тяжелораненого Корницкого они вынуждены везти за многие километры к этим оборотистым соседям, вместо того чтобы спасать его своими силами. Но Мишка готов сегодня полезть хоть в само пекло, только бы спасти жизнь Корницкому. Сидя рядом с ним на санях, он время от времени наклонялся над грудой полушубков, чтобы послушать, как дышит командир. И ничего Мишка не мог услышать, так как все заглушалось пронзительным скрипом полозьев, глухим стуком конских копыт, частым пофыркиванием разгоряченных лошадей. Подводу, на которой везли Корницкого, уже нагнали остальные сани. Мелешко соскользнул на снег, чтоб пересесть на другие сани.

— Ходу, ходу! Погоняй! — нетерпеливо крикнул Мишка вознице. — Едет, словно три дня не евши... Давай сюда вожжи и садись на мое место.

Мишка почти силком вырвал вожжи из рук возницы и что есть мочи стал понукать коня. В разгоряченное Мишкино лицо полетели из-под копыт холодные снежные комья. Из черной мглы, окутавшей весь простор, чуть приметно вырисовывались то отдельные деревья, то низкорослые широкие кусты по обочине дороги. Вокруг нигде не видно ни одного огня, кроме безграничной звездной россыпи в необъятной небесной вышине. Только этот мерцающий зеленоватый свет указывал дорогу партизанам в лагерь Драпезы. Чтоб не сбиться с пути, не потерять ориентации, Мишке приходилось глядеть не только на дорогу, а немного повыше и в черномглистую даль ниже трепетного мерцания звезд. Мишка вовремя замечал глубокие выбоины и окаменевшие от морозов неровности, чтоб придержать коня и осторожно миновать препятствия... Временами Корницкий стонал в своем овчинном логове, и это радовало и вместе с тем пугало Мишку: а вдруг это последний стон, последний вздох командира? И Мишка злобно стегал коня вожжами.

Через некоторое время дорога и все окружающее стало виднее. Один край неба занялся холодным заревом. Оно подымалось над землею все выше и выше, пока где-то в самом его низу не показалась мутновато-красная луна. Когда она вся выкатилась и стала ярче на черно-густом небосклоне, Мишка оглянулся на сани. В этот момент снова послышался глухой стон Корницкого; полушубки, укрывавшие командира, зашевелились. Кастусь Мелешко придержал их и прошептал Мишке:

— Скорей!

— Нажимай! — крикнул кто-то из других, задних, саней. — Уже недалеко осталось... Ты слышал, Мишка, кого мы сегодня пристукнули? Наместника самого гаулейтера. Их фюрер завоет на весь Берлин, когда узнает про это.

Мишка ничего не ответил. Впереди на дороге замаячило что-то живое. И, хотя они были недалеко от лагеря Драпезы, Мишка приготовил на всякий случай автомат, отрывисто крикнув Миколе Вихорю про неизвестных путников. В ту же минуту трое задних саней стремительно обогнали Мишку и помчались навстречу неизвестным. Мишка придержал коня, но, услышав впереди после возбужденных восклицаний довольно мирную беседу, снова дернул вожжи. Вскоре он увидел, что двое саней, давая ему дорогу, съехали на обочину. В санях сидели люди в маскировочных халатах. Это, по-видимому, ехали на железнодорожную линию подрывники Драпезы.

Через полчаса Мишка подъехал к штабной землянке, где его уже ждал Кастусь Мелешко. Он примчался сюда первым, подняв на ноги Драпезу и доктора Якова Петровича. Посвечивая электрическим фонариком, Яков Петрович приказал Мишке ехать за ним. Мишка слез с саней, повел коня следом за доктором. Скоро они остановились перед длинной землянкой. Хусто Лопес скинул с неподвижного Корницкого полушубки. Мишка, Кастусь-Мелешко и Яков Петрович осторожно сняли командира с саней и начали спускаться по сходням. Драпеза распахнул двери, и в лицо партизанам дохнуло теплом и уютом. Мишке казалось, что они попали после ночного жаркого боя в некий тихий дворец, в котором нельзя разговаривать громко. Стены и стол в помещении были обтянуты парашютным белым шелком. На раскладных железных кроватях лежали белоснежные простыни, в побеленной печке горели дрова.

Глаза у Корницкого были сомкнуты, пока его раздевали и укладывали на кровать. Мишка отвернулся, как только доктор взялся за окровавленный рукав командирского полушубка. Яков Петрович все делал молча и быстро. В эту минуту на одной из шелковых стен блестящее полотно раздвинулось, и вошли две женщины в белоснежных халатах и таких же белоснежных косынках. Одна из них среднего роста, с большими темными глазами и с тонкими черными бровями. Мишка встречал ее в лагере Драпезы и ранее. Это — Анна Николаевна Ромашко, бывший агроном, а в отряде старшая медсестра. За Анной Николаевной, мелко ступая, шла рыжая Зоська с испуганными глазами. Яков Петрович в то время разрезал ножом гимнастерку Корницкого. Анна Николаевна с окаменевшим от ужаса лицом, но удивительно подвижными, проворными руками стала ему помогать.

— Воду, бинты!.. — словно самому себе сказал Яков Петрович.

Но Зоська поняла, что это касается ее, и мгновенно исчезла за шелковым пологом.

Правая рука Корницкого оказалась оторванной взрывом почти по самый локоть. Выше локтя Лопес крепко стянул ее бинтом, чтоб задержать кровотечение. Корницкий лежал неподвижно, пластом, и только грудь его еле заметно то поднималась, то опускалась. Яков Петрович вытащил из кармана халата фонендоскоп и стал выслушивать Корницкого. Окончив выслушивание, он пожал плечами.

— Необходима немедленная операция, — наконец отрывисто бросил он. — А у нас нет хирургических пилок. Того, о чем я давно напоминал вам, Евгений Данилович. Настойчиво напоминал!

Драпеза тихо переступил с ноги на ногу.

— Теперь об этом говорить бесполезно, Яков Петрович, — промолвил он сердитым шепотом. — Пулемет, даже пушку сейчас легче достать, чем вашу пилку. А может, подойдет обыкновенная садовая?

— Не-ет, лучше слесарная. Но и ее, как мне известно, нет в отряде.

— Попробуем достать где-нибудь в другом месте, — вымолвил Драпеза и вышел на улицу.

Следом за ним выскочил и Мишка. Уже начинался рассвет. Небо на востоке заалело. Хлопали двери землянок, осененных могучими кронами вековых сосен. Хлопотливо сновали туда-сюда люди. Уже можно было разглядеть их разнообразную одежду: длинные и короткие крестьянские шубы, солдатские шинели, ватники из черной чертовой кожи и — завистливая мечта многих партизан — зеленые армейские бушлаты. Около штабной землянки несколько лошадей, запряженных в сани, люди. Мишка догадался, что это подводы, на которых они сюда приехали. Там, видать, шла беседа про вчерашний бой. Когда Драпеза с Мишкой проходили мимо, оттуда послышалось:

— Насчитали сорок пять этих арийцев...

— ...генерал там и два полковника...

— ...вот это засада!

Мишка ни на шаг не отставал от Драпезы. Когда в госпитале зашла речь про пилку, от которой теперь зависела жизнь Корницкого, Мишка тут же решил, что ему во что бы то ни стало надо самому помочь найти эту пилку, хотя бы для этого понадобилось лезть в открытую пасть врага. Если б это было у Барсука, так долго искать такой инструмент не пришлось бы. Кузнец Рябинка, перебираясь на Волчий остров, ничего не оставил в колхозной кузнице, весь инструмент взял с собой. Мишка даже подумал, не лучше ли теперь сразу же мчаться в свой лагерь. Это ж каких-нибудь двадцать километров. Он попробовал заговорить об этом своем намерении с Драпезой.

— Не надо, — ответил секретарь. — Мы должны дорожить каждой минутой.

Они спустились в штабную землянку, где было человек пять партизан и среди них — командир отряда Песенко, с которым Мишка еще не так давно распевал пьяные песни. В землянке, как видно, тоже обсуждали результаты засады и боя с немцами. Мишка услыхал лишь чей-то голос, который уверял, что гитлеровцы этого никогда так не оставят. Увидев в землянке Драпезу и Мишку, все тотчас смолкли и вскочили с березовых скамеек.

— Вот что, Песенко, — заговорил Драпеза, поздоровавшись. — Корницкому будут делать операцию. Для этого нужна хирургическая пилка, которую мы искали и ищем целый месяц. Теперь доставай мне хоть слесарную. Делай что хочешь, а чтоб через два часа — самое большее — этот инструмент был у Якова Петровича. Понял?

— Понял, товарищ секретарь.

— Пошевели мозгами. Пошли хлопцев в Ковали. Действуй.

— Есть, товарищ секретарь, действовать.

Через каких-нибудь десять минут Мишка уже мчался верхом в ближайшую деревню Ковали. Вместе с ним ехали пять хлопцев во главе с долговязым и сухим, как тарань, начальником разведки Васькой. Они по загуменьям проехали во двор, на котором, возвышаясь, росла толстая сосна с широким аистовым гнездом на вершине. Васька, оглядываясь по сторонам, вошел в хату, откуда вскоре выскочил в одной рубахе, но в серой заячьей шапке на голове, подросток. Кинув полный восхищения взгляд на Мишку и его автомат, хлопец исчез за углом хаты.

— Вот как надо действовать, гаврики! — поучительно промолвил Васька, выйдя из хаты. — Через десять минут у нас будет то, что требуется доктору. А как вы думали!

Длинный как жердь, с сухим аскетическим лицом и немного тяжеловесным носом, Васька был полон самоуверенности. Черный немецкий автомат украшал его грудь. Васька был одет в мышиного цвета немецкую шинель. Только красная ленточка на серой кубанке свидетельствовала о том, что это партизан, а не гитлеровский вояка.

— Каждое ответственное задание надо уметь выполнять, — поглядывая на трофейные часы, начал разъяснять Мишке Васька. — А для этого командир должен знать, кому какое задание поручать. Один может достать целую пушку с полным боевым комплектом, другой тебе пустого винтовочного патрона не найдет. Потому что у него нет никаких так называемых каналов, да он и не знает этих каналов. Правильно я говорю, хлопцы?

«Хлопцы», к которым обратился Васька, дружно подтвердили, что их командир всегда говорит только правду.

— Видал, какие у меня орлы? А ты как думал! Не тогда собак кормить, как на охоту идти. Если б нам, разведчикам, загодя поручили, так мы бы не то что хирургическую пилку, а целый хирургический кабинет, или как там это называется, организовали. В общем, все то, чем доктора режут и потрошат людей... Я до войны работал киномехаником. Показывал людям «Веселых ребят», «Путевку в жизнь». Меня тут во всех деревнях каждая собака знает Могу теперь зайти в любую хату, и если б только намекнул, что мне нужно то-то и то-то, так люди вс„ мне из-под земли достанут. Только, браток, так и надо делать. А как ты думал!

Васька говорил и уже нетерпеливо поглядывал на улицу. Со времени посылки хлопца на задание минуло не десять, а может, все двадцать минут. Из хаты вышел седобородый дед в накинутом на плечи желтом кожухе и поманил Ваську к себе. Командир разведки, важно растягивая шаг, подошел к крыльцу.

— Может, вы, детки, не мерзли б тут на таком морозе, а зашли в хату и согрелись бы немного? Зови их, Васька, — услышал Мишка голос старика. — А может, из вас кто и есть сегодня не ел? Так подкрепится, покамест внучек вернется.

— Другим разом, батька, — отвечал, уже нетерпеливо поглядывая на часы, Васька. — Сегодня нам не до еды.

Тем временем из-за угла хаты вывернулся раскрасневшийся от быстрого бега внук старика. В руках у него ничего не было.

— Все обыскали, дядька Вася, ничего не нашли, — доложил он командиру разведки.

— Ну вот, я так и знал! — помрачнел Васька. — Обязательно тебя подведут, разбойники!.. Знаешь что, сбегай сейчас же к Роману, передай ему от моего имени: кровь из носу, а чтоб достал садовую пилку. Я ее у него видел на той неделе.

— Той его садовой пилкой редьки не перережешь, а не то что живой кости, — вмешался в Васькино приказание дед. — Лучше я сам пойду, а вы тем временем погрейтесь в хате. Коней своих под поветь заведите.

Однако не успели партизаны завести коней и зайти в хату, как вернулся дед. Он был взволнован.

— Вот вам пилка, хлопчики. Только я слышал нехорошую новость. Захар просил сказать тебе, Васька, что в Пашуковский лес поехали немцы. С танками, и на машинах, и на подводах. Не иначе, как блокада на партизан. Может, наши хлопцы хорошо им где-нибудь насолили...

— Какое там насолили, дед! — передавая ржавое полотно слесарной пилки Мишке, разъяснял Васька. — Все гитлеровское начальство из Барановичей оформили, как полагается... Подстерегли вчера вечером... Всех до одного!

— Ай-я-яй...

— Будьте тут наготове, — влезая на коня, предупредил Васька. — Если что такое — сразу в лес. Там как-нибудь отобьемся.

Они выехали на задворки и галопом помчались в лагерь. Оглянувшись на Пашуковские леса, Мишка заметил над их черной грядою серебристо-сияющий крестик самолета, который, казалось, неподвижно висел в белесом воздухе. Прерывистый вой мотора послышался значительно позднее, когда хлопцы ставили коней под навес.

— Щупают, сволочи! — взглянув куда-то поверх косматых сосновых крон, коротко ругнулся Васька. — Представляю, как они теперь, гады, принюхиваются к каждому нашему следу на снегу.
Немцы идут на Высокую

В лагере уже знали о вторжении мотомеханизированной группы гитлеровцев в Пашуковский лес. Нельзя было рассчитывать, что враг ограничится только вывозкой убитых. Двухфюзеляжный самолет «фокке-вульф», покружившись над Пашуковскими лесами, начал забираться в глубь партизанской зоны. Несколько раз пролетел он взад и вперед над Волчьим островом. После этой воздушной разведки следовало ожидать налета бомбардировщиков и наземной атаки эсэсовских частей. Драпеза приказал потушить все печурки в землянках, чтоб дым не выдал врагу партизанского пристанища. Были высланы далеко вперед усиленные секреты и караулы, приводились в порядок окопы на склоне горы Высокой, единственного места, где могли прорваться в лагерь танки с черными крестами. За тыл можно было не беспокоиться: прежде чем добраться до лагеря, гитлеровцам пришлось бы выдержать бой с большим отрядом Василя Каравая; с вышколенными по-военному партизанами Бондаря. Меньше всего Драпеза беспокоился о барсуковцах. Там теперь размещался отряд Миколы Вихоря с парашютистами Корницкого. Значит, о безопасности Волчьего острова позаботится сам Микола Вихорь. Покуда «фокке-вульф» кружился над Пашуковским лесом, у Вихоря созрел довольно эффектный план отвлечь внимание гитлеровцев от Волчьего острова.

— Знаете, товарищ комиссар, что я хочу вам предложить? — обратился он к Драпезе. — Чтоб нам выиграть время для предварительной подготовки и дальнейших маневров, надо сейчас же организовать для этих проходимцев новый партизанский лагерь.

— Как это? Каким образом?

— А вот каким, — уже весело начал объяснять Вихорь. — Надо, как говорится, пустить им пыль в их поганые глаза... Вам никогда не приходило в голову, что в Лосином броде наилучшее место для лагеря?

— Я еще с ума не сошел, чтобы лезть в такое место, — буркнул Драпеза.

— Я тоже считаю эти еловые и ольховые заросли непригодными для здоровья, — охотно согласился Вихорь. — А если там теперь разложить в нескольких местах огонь, чтоб подымался над лесом не очень густой, но достаточно заметный с самолета дым, так лучшей радости для гитлеровцев мы и не придумаем. Ведь им хорошо известно, что где в лесу дым, там есть огонь, а где огонь, там — доннерветтер! — и партизан... Пока они будут «шмайсовать» туда бомбы, мы тем временем разведаем про вражеские силы, договоримся со своими соседями о совместной обороне. Ну как?

Микола Вихорь нетерпеливо смотрел на Драпезу. Драпеза с минуту молчал, словно прикидывая, принимать такое предложение или отказаться от него.

— Давай попробуем, — наконец согласился он. — Я сейчас же пошлю туда хлопцев. Песенко!

— Я вас слушаю, товарищ комиссар.

— Ты вот что, Песенко, сделай, — взявши командира отряда за пуговицу бушлата, заговорил Драпеза. — Подготовь самых лучших коней для госпиталя, если нам придется отсюда уезжать. Понял? Ну, и сделай то, о чем мы сейчас говорили с Вихорем. Поглядим, что из этого выйдет.

— Ну вот и хорошо, — заторопился Микола Вихорь. — Я сейчас поеду на Волчий остров к своим. Заскочу только на минутку к Корницкому. И надо ж было случиться такому несчастью!

Перед входом в госпиталь Микола Вихорь увидел Мишку Голубовича. Он сидел на корточках перед горкой насыпанного на снег желтого песку и, набирая песок на тряпочку, старательно очищал от ржавчины слесарную пилку. Увидав Вихоря, Миша весело улыбнулся.

— Антон Софронович пришел в себя! — возбужденно зашептал Мишка. — Я только что с ним разговаривал. Он уверен, что еще повоюет...

Микола Вихорь открыл дверь в госпитальную землянку и, как только вошел, сразу же встретился с открытым и по-прежнему нетерпеливым взглядом Корницкого.

— Я думал, что ты уже там... на Волчьем острове... — чуть хрипло, с требовательными нотками в голосе заговорил Корницкий. — Привез меня сюда, ну и спасибо... А сам ты должен быть там, где твои солдаты. Давно должен быть там... Ты ж теперь, можно сказать, главнокомандующий Волчьего острова...

— Товарищ командир!

Корницкий сильно сморщился не то от боли, не то от звучного шепота Миколы Вихоря. Укрытый теплым одеялом до самого подбородка, он отвернулся и закрыл глаза. На побледневшем от потери крови лице мелкими капельками выступил пот.

— Антон Софронович, — наклонившись к Корницкому, снова зашептал Микола Вихорь. — Я жду ваших приказаний...

Корницкий словно и не слышал этих слов. Глаза его теперь хотя и были открыты, но взгляд был прикован почему-то лишь к губам Вихоря, как это делают глухонемые, когда разговаривают друг с другом.

— Ты вот что, Коля... Прикажи от моего имени, чтоб Никодим вывез всех женщин и детей с Волчьего острова... Пусть их примет Каравай. Там им будет спокойно. Скажи Мелешку, чтоб радиограмму в Центральный партизанский штаб о вчерашней засаде... По форме... Радист ее знает... А теперь — на Волчий остров. И чтобы подрывные группы не слезали с железнодорожных путей.

— Антон Софронович!.. — начал было Микола Вихорь, но Корницкий его перебил:

— Ты мне ничего, Коля, не говори. Я совсем не слышу... Поезжай!

Мишка уже кончал чистить пилку, когда Микола Вихорь вышел из госпиталя с какими-то подозрительно покрасневшими глазами. Приостановившись около Мишки и почему-то избегая его взгляда, Вихорь заговорил напряженно, шепотом, словно их тут могли подслушать:

— Ну, мне время ехать. А тебе я оставляю для охраны командира целый взвод. Гляди, чтоб все было хорошо. В трудную минуту ждите тут нашей помощи.

В этот момент на лес обрушился раскатистый грохот мотора, от которого, казалось, всколыхнулись облепленные снегом вершины сосен. Прямо над головами Мишки и Вихоря ошалело промчался в направлении Лосиного брода «фокке-вульф».

— Ты тут не пугайся, если услышишь бомбежку, — предупредил Мишку Вихорь. — Коли Драпеза мой план приведет в исполнение, немцы с грязью смешают весь Лосиный брод.

Микола Вихорь коротко рассказал Мишке про свою выдумку и заторопился на Волчий остров. Мишка еще раз внимательно оглядел пилку, начищенную до серебряного блеска, и направился в операционное отделение. Там уже шла спешная подготовка. На одном из столиков шумел примус, на котором стояла ванночка с инструментами. Яков Петрович взял из Мишкиных рук пилку и, уверившись, что она наконец очищена от ржавчины, кинул ее в кипящую воду. Анна Николаевна и Зоська мыли руки. Вскоре к ним присоединился и Яков Петрович.

— Спирт подготовили? — намыливая свои длинные узловатые пальцы, спросил он у Анны Николаевны.

— Все на месте, Яков Петрович. Я только не понимаю, будет ли от этого толк.

— А что нам остается делать? Придется пользоваться тем, что есть, использовать, как говорится, свой способ. Тем более, что Корницкий сам и предложил этот способ. Надо думать, что он неплохо знает свой организм.

— А что, если он не заснет?

— Он обещал мне заснуть. Сам себе определил снотворную дозу. И я считаю, что двухсот пятидесяти граммов с него хватит.

— Да от этого сгореть можно! — ужаснулась Зоська.

— Уж если он не сгорел от взрыва толового заряда, так, думаю, выдержит и нашу спиртовую мину. Повторяю, у него на диво выносливый организм... Его тело, кажется, сплетено из одних мускулов. Непрерывное напряжение на протяжении многих лет не только не ослабило его, а наоборот, еще закалило, как закаляет вода горячую сталь. Такие люди живучи. Мы обязаны использовать даже самую малейшую возможность, чтобы сохранить хоть левую руку. Правда, с нею придется немало повозиться...

На лагерь снова обрушился сумасшедший грохот мотора. «Фокке-вульф», как коршун, высматривал с воздуха следы людей, чтоб сбросить на их головы огонь и смерть. За то, что эти люди не только не покорились, а еще подняли против оккупантов оружие, что они пробираются в полушубках и свитках к военным казармам и складам, пускают под откос эшелоны с танками, которые спешат на восток...

Мишке казалось, что и доктор, и Анна Николаевна, и рыжая шаловливая Зоська очень уж медленно моют и перемывают свои руки, когда вокруг такая опасность и на лагерь вот-вот двинутся гитлеровцы. Поэтому Мишка с облегчением встрепенулся, когда Яков Петрович приказал давать Корницкому спирт.

Хусто Лопес почти ни на минуту не отходил от Антона Софроновича. Он решил не покидать Корницкого и во время операции. Мало ли что может произойти? Вдруг окажется, что твоя товарищеская помощь понадобится больше, чем все знания доктора. Может, даже придется дать ему свою кровь.

Запивши спирт водою, Корницкий глубоко вздохнул и в изнеможении опустился на подушку.

— Вот, Хусто, и примчались мы с тобой к финишу, — медленно и слегка хриплым голосом заговорил командир... — Теперь ты помогаешь нам, как тогда я помогал вам в Испании. Враг у нас общий. Но я никогда не предполагал, что он отважится прорваться через наши границы и стрелять по нас возле порогов родных хат... что обложит меня около родного порога...

Голос его становился тише и тише, он бормотал уже что-то бессвязное, покуда совсем не смолк. Глаза его закрылись, только еще некоторое время чуть заметно шевелились губы. В таком виде его и застал Яков Петрович, когда с вытянутыми вперед руками вошел в помещение. Стараясь ни до чего не дотрагиваться руками, он наклонился одним ухом к лицу Корницкого, послушал, как бьется сердце, и коротко, приглушенно обронил:

— На стол!

Два незнакомых Мишке партизана, одетые в белые халаты, поставили возле кровати носилки, ловко и быстро, словно этим делом они занимались весь свой век, сбросили с Корницкого одеяло и понесли его в другое отделение землянки. Яков Петрович вдруг преобразился и стал совсем другим человеком. Никакого следа не осталось от его прежней обычной медлительности и несобранности. Это был властный деспот, воля которого исполнялась молниеносно и беспрекословно по какому-нибудь одному знаку руки или взгляду. Анна Николаевна, Зоська, два одетых в белые халаты силача с готовностью ловили глазами каждое движение, каждый знак хирурга.

— Раздеть!

Мишка не был уверен, произнес эти слова вслух Яков Петрович или только подал молчаливый знак, но в то же мгновение один из санитаров сбросил с Корницкого простыню, в которую его завернули в приемном покое после приезда в лагерь.

— А теперь попрошу вас, товарищи, выйти отсюда, — взглянув на Мишку и Лопеса, промолвил Яков Петрович.

Мишка с готовностью выполнил распоряжение и направился к двери. Он не мог смотреть, как будут там резать и пилить живое... Только Хусто Лопес не тронулся с места. Его лицо сразу сделалось серым, губы задрожали, а в черных глазах сверкнули молнии.

— Ну, чего ж вы? — нетерпеливо обратился к нему Яков Петрович. — Подождите там, на дворе.

— Я не хочу двор! Я там, где камрад Антон... Баста!..

Мишка попробовал было уговорить его выполнить приказ Якова Петровича, но испанец посмотрел такими глазами, что хлопец отступился.

— Хорошо, пускай остается, только с условием: нужно надеть белый халат, — тронутый настойчивостью Хусто, промолвил Яков Петрович.

Выскочив из госпиталя, Мишка был ослеплен солнцем и сверкающим снегом. Опротивевший вой «фокке-вульфа» стих. Прикрывая глаза от слепящего света, Мишка пошел отыскивать своих хлопцев, которые, как видно, разбрелись по землянкам. Кое-кто из них оказался в землянке неподалеку от госпиталя. Они сидели и стояли, почему-то не раздеваясь. Увидев Мишку, Семен Рокош спросил:

— Ну, как там? Начали?

Мишка молча кивнул головою.

— Яков Петрович все сделает, как полагается, — заверил Семен Рокош. — А мы тут подготовились на всякий случай. Наши хлопцы, что дежурят на горе Высокой, говорили, будто видели пожар в Пашуковском лесу. Должно быть, оккупанты спалили лесникову хату. Ты не знаешь, Хаецкий там остался?

— Корницкий приказал Миколе Вихорю вывезти Хаецкого и его семью, как только окончится бой. Самого Хаецкого мы видели на немецких санях, когда они ехали на охоту. Теперь я ничего про него и про его семью не знаю. Но думаю, что Вихорь выполнил приказ командира.

Семен Рокош рассказал Мишке, что командование распределило все силы на случай вражеской атаки. Он, Семен Рокош, как пулеметчик, старый Боешко и еще несколько человек присоединятся к его, Мишкиному, взводу. На склоне горы Высокой проведена кое-какая подготовка, и теперь люди зашли в землянку погреться и отдохнуть.

И Семен Рокош и старый железнодорожник Боешко чувствовали себя тут теперь своими людьми. Когда-то, еще в Минске, Боешко, прочитав гитлеровские афишки про «новоевропейский порядок», сказал, что после эдакого порядка тут останется лишь одна голая земля. Покуда Боешко не арестовали за невыход на работу, старик добывал где-то такие новости, что сердце кровью обливалось. Старый железнодорожник видел своими глазами, как гитлеровцы закидали гранатами переполненную женщинами и детьми хату на Комаровке, как озверевшие автоматчики расстреливали наших пленных на Кайдановском тракте. Оккупанты стреляют в человека только за то, что он неприветливо взглянул. При этом у Боешки был такой испуганный взгляд, что Мишка однажды не сдержался и назвал его «начальником паники»...

Теперь этот «начальник паники» независимо расселся на нарах, перепоясанный поверх полушубка немецкими подсумками с патронами. Увидев, как Семен взял в углу тяжелый дубовый чурбан и легко перенес его ближе к печке, «начальник паники» восхищенно промолвил:

— Ну и здоровенный же ты, Семен!

Семен усмехнулся, пыхнул дымком папиросы и сказал:

— Говорят, я весь в деда! А дед жил до девяноста лет.

— До девяноста?!

— А что тут такого удивительного? Долгий ли это век? Говорят, щуки живут и по двести. А ведь это ж рыба, существо глупое и темное. Человек же, который все знает и всем на свете управляет, должен жить вечно.

— Ну, сказал тоже! — не выдержал «начальник паники», поправляя подсумок. — Да дай ты такому выродку, как Гитлер, жить вечно, так он не то что людей, а всех червяков из земли повыроет и придушит.

— Я говорю про человека, про людей, а не про гитлеровцев, — спокойно разъяснил Семен.

— А я о ком думаю? — возбужденно закричал Боешко. — Ты меня не лови на словах. Не заметай следов, чтоб сбить с тропки... Так вот... В том ли дело, кто в кого уродился? Вот ты, коль выйдешь живым из войны, и до полсотни не дотянешь. Тебе, видишь, все хочется знать, всего достигнуть. Все хочешь делать по-своему. Да тут еще эти разбойники полжизни отняли... Мы теперь не живем, а горим. И душой и телом... И он еще равняется по своему деду! А что твой дед сделал такого? Ничего! Пахал, сеял, жал. Весь век свой в липовых лаптях ходил, женился и то в будничных сапогах. Касалось твоего деда то, что делается где-то за тысячи верст: во Франции, в Америке? А тебя это интересует, ты жив не будешь, если пропустишь какое-нибудь международное известие! Читаешь газеты, радио слушаешь. Откроют какой новый институт в Минске, тебе уж не терпится: для чего он, что там изучают? Может, тебе следует свой нос туда сунуть? Так вот я тебе и говорю, мы за двадцать пять лет революции подняли богатство и культуру нашего края больше, чем наши деды за тысячу лет!

Семен был непреклонен. Дух противоречия владел сегодня молодым пулеметчиком.

— Наши прадеды и деды уж одно то хорошо сделали для нас, что никому чужому не отдали нашу землю, сберегли ее для нас.

— А ты отдашь?

— Я? — переспросил Семен. — Пожалуйста! Верните мне сюда Советскую власть, так я вам всю эту землю отдам. В вечное пользование.

— Вишь какой ты умник! Верни ему Советскую власть. А ты что, слаб сам, чтоб ее вернуть?

— Так я ж говорю, что не слабый. И вы не слабые. Это нам только иной раз так кажется, что мы слабые. Мы, брат, порой и не думаем, какие мы сильные, какая в нас сила к жизни. Вот вы рассказывали, каков был тогда Мишка, когда его бросили полицейские в камеру после допроса. На нем, говорили вы, живого места не оставалось: ни сесть, ни пошевелиться не мог. Лицо все черное, глаза распухшие... Вы уж думали — конец хлопцу, дескать, такого нельзя выдержать!.. А поглядите теперь на его фотокарточку, присмотритесь, какие он переходы делает, какие мины таскает...

— Таскает теперь... Так ведь напряжение нечеловеческое. А окончится война — тогда все отрыгнется. И камера гестапо, и бессонные дни и ночи. Тогда ты почувствуешь, что и сердце твое надорвано, в боку начнет колоть.

— В боку пускай себе колет, лишь бы не у меня...

«Начальник паники» пропустил мимо ушей шутку и продолжал:

— Оно у тебя и теперь, может, колет, но ты не замечаешь. Нету у тебя времени прислушиваться, что делается с твоим телом. Потому как теперь больше всего болит у тебя и у всех нас душа.

— Человек силен не душой, а костью, — спокойно возразил Семен.

— Что тут твоя кость! — вспылил «начальник паники». — Эту твою кость немцы в одну минуту распатронят, если в человеке сильной живой души нету!

В этот момент кто-то открыл дверь, и в землянку вместе с морозным воздухом ворвался напряженный и тяжкий гул моторов. Все сразу притихли и насторожились. А гул нарастал, крепчал, ширился, переходя в грохочущий несмолкающий прибой. Несколько человек выскочили из землянки, но при выходе их остановил властный Драпезин голос:

— Назад! Голубович тут?

Мишка бросился из землянки.

— Тут, товарищ комиссар.

— Ко мне.

Когда Мишка подбежал к комиссару, который стоял возле толстой сосны, в синем просвете высоких вершин деревьев замелькали тупорылые «юнкерсы». Мишка успел насчитать десять бомбардировщиков. Они пронеслись за горой Высокой и исчезли в направлении Лосиного брода.

— Все из землянок! С оружием! — подал команду Драпеза. — Рассыпаться и не высовываться!

Позвякивая оружием, люди выныривали из землянок и бежали в заросли. Последним поднялся по ступенькам «начальник паники». Не успел он пройти каких-нибудь три шага, как все вокруг наполнилось сумасшедшим грохотом, от которого, казалось, качнулась земля, покачнулись сосны. С верхушек посыпались на землю шишки. Боешко приостановился и поднял голову, взирая на голубой просвет.

— Ты чего, дед, рот разинул? — почему-то весело закричал на него Драпеза. — Не захотел идти начальником бабьего лагеря, так теперь тут поскачешь. От первой бомбежки ноги к земле приросли... Марш в заросли!

«Начальник паники» независимо посмотрел на Драпезу.

— Я в Минске, товарищ комиссар, и не такой музыки наслушался в первые дни войны. Там бомбы за сто метров от меня падали. А тут...

Последние его слова потонули в новом грохоте. Из госпиталя выскочил санитар в белом халате. Увидев под сосною Драпезу и Мишку, повел глазами по небу и снова исчез в землянке.

А самолеты вс„ валили и валили бомбы на Лосиный брод. Вскоре оттуда потянуло едким дымным запахом. Примчался верхом на коне начальник разведки Васька.

— Товарищ комиссар!.. Немцы идут на Высокую!..

— Что ты болтаешь! Откуда?

— Из Пашуковских лесов.

Драпеза крепко выругался. По его расчетам, они должны были наступать на Лосиный брод, куда самолеты сбрасывали бомбы на ложные партизанские дымы. Васькино донесение встревожило Драпезу. Он бегом направился в штабную землянку. Минут через пять оттуда выскочил командир отряда Песенко. Загремел сигнал боевой тревоги. Послышались резкие слова команды. Сбегаясь к землянкам, выстраивались партизаны. Мишка сделал перекличку, торопливо осмотрел оружие и повел свой взвод в окопы на встречу с врагами. Перед этим он заскочил в госпиталь. Яков Петрович все еще продолжал операцию...

— Не печалься, — успокоил Мишку Хусто. — Делай свое дело. На случай — есть подводы. Драпеза приказал вывозить госпиталь... Иди...
Каратели

Гитлеровцы, даже не останавливаясь и не задерживаясь, смяли легкий заслон секретов и караулов около гати, двинулись на гору Высокую. Напрасными оказались усилия Васькиной разведывательной группы сбить главные силы карателей на ложный след. Эсэсовцы и полицейские почти совсем не обращали внимания на огонь по своим флангам, словно заранее знали, что это не что иное, как партизанская хитрость. Было видно, что врага вел человек, который знал здешнюю местность. Мишка Голубович к этому времени уже успел разместиться со своим взводом возле завалов и в окопах.

— Ну, теперь ты можешь показать немцам свою сильную кость, — словно продолжая прежде начатую беседу, прошептал «начальник паники» Семену Рокошу. — Чует мое сердце, что нам сегодня будет горячо, как в паровозной топке.

— А почему нет? — ответил Рокош, поправляя свой пулемет. — Только кажется мне, что такому деду, как вы, лучше сидеть при штабе бригады и вязать веники.

— Что-о? Как ты сказал?

— Я сказал, чтоб вы не очень шумели, дедуля, — все тем же ровным тоном прошептал Семен. — А то немцы услышат, что вы тут, да от страху испортят нам воздух...

«Начальник паники» смолк, но не потому, что согласился с доводами Семена Рокоша. События, которые начали развертываться с небывалой в этой лесной тишине быстротой, захватили все его внимание, до чрезвычайности обострили его слух и зрение.

Гитлеровцев было еще не видно, но по всему чувствовалось их неуклонное приближение. Один за другим, вынырнув из низкорослого болотного сосняка и часто озираясь на греблю, о чем-то докладывали комиссару связные. Драпеза, выслушав донесения двух человек, снял группу автоматчиков с линии обороны и послал их в ту сторону, откуда пришли разведчики. Потом примчался верхом на коне Васька. Он отозвал Драпезу и, время от времени оглядываясь на греблю, заговорил коротко и отрывисто. Потом Васька дернул поводья и, взвихрив сверкающую снежную пыль, исчез в направлении гребли.

Минуты через две после его отъезда на склоне горы Высокой показались запряженные в сани кони. Мишка Голубович оглянулся и замахал руками, жестами показывая, чтоб подводчики не высовывались на полянку, а объезжали гору сзади. С этой минуты командир взвода прислушивался и приглядывался не только к тому, что творится впереди, но почти с таким же самым напряжением поглядывал на лагерь. «Начальник паники» также прислушался и вдруг услышал далекие, еле уловимые звуки выстрелов за горой Высокой. Они то усиливались, перерастая в непрерывный боевой грохот, то совсем затихали. Мишка Голубович, стараясь сдерживать волнение, подошел к Семену Рокошу.

— В Лосином броде стреляют, Сема, — тихо промолвил командир взвода, соскочив в окоп и тщательно разглаживая на правой руке пальцы желтой кожаной перчатки. — Мы должны держаться тут до того времени, покуда Бондарь или Микола Вихорь не ударят немцам с тыла.

— Как это? — повернулся «начальник паники» к Мишке Голубовичу. — Тогда выходит, что нас окружают? Наступают уже с двух сторон? Я-то хорошо слышу, что делается в Лосином броде!

— Это меня мало касается, что там делается, — сухо ответил Голубович. — Командование тоже немножко разбирается в этих делах. А нам дан приказ, и мы обязаны его выполнить. Пускай себе смерть! Слышите? Наши хлопцы на левом фланге встречают немцев! Уже близко! Приготовься, Сема!

Мишка Голубович снова выскочил из окопа и двинулся на левый фланг, а Семен Рокош вдруг уставился своими спокойными серыми глазами на «начальника паники».

— Ты чего? — заволновался тот и для чего-то в беспокойстве поднял и оглядел свою винтовку, всего себя — от валенок до запорошенного снегом желтого полушубка. — Чего ты глядишь на меня, как сорока на белку?

Семен Рокош проговорил в глубокой задумчивости:

— Если б вы знали, дядька Боешко, как я завидую тем людям, что теперь на фронте. Под Вязьмою, под Торопцом...

Автоматчики, которых Мишка Голубович послал навстречу немцам, снова появились возле окопов. Один был без шапки. Левая его рука беспомощно висела. Семен Рокош вздрогнул и повернулся в направлении гребли. Теперь между ними и немцами было мертвое пространство. Последние разведчики, что следили за продвижением врага и извещали об этом Драпезу или Песенку, заняли свое место в окопах. Тихо стало на огневой линии. И вдруг в эту тишину ворвался зловещий шум множества ног по скрипучему снегу. Даже слышалось уже приглушенное покашливание и тяжкое пыхтение мотора.

— Танки! — коротко выкрикнул кто-то. — Наверно, у них есть танки.

— Глупости! Паника! — не сдержался командир взвода. — Это грузовики, никаких танков тут нету... Внимание! Огонь открывать только по команде.

Семен Рокош не спускал взгляда с узкого снежного просвета гребли. Вдруг в этом просвете зачернели отдельные мелкие фигурки. До них было километра полтора, а может быть, и два. Такие же черные фигурки замелькали на фоне белоствольного мелкого березника. Заполнив всю греблю, фигурки растекались перед полянкой в разные стороны, совсем не маскируясь, а, наоборот, еще, казалось, умышленно выявляя перед партизанами свою грозную силу.

— На левый фланг больше наваливаются, подлецы! — пригибаясь к закутанной в снег елке, прошептал Боешко. — Мне думается, там много полицаев. Одни немцы не шли бы так открыто по незнакомой местности.

— Ого, сколько их там валит! А это что!

Шуршаще-шипящий звук послышался где-то около березника и промчался захлебистым воем над окопами. И тотчас же на горе Высокой взвихрился под солнцем мутный снежный столб. Партизаны только на момент оглянулись. А снежные столбы вырастали уже один за другим над лесом, покрывающим склон горы, падали срезанные осколками темные, разлапистые ветви вековых елей на окраине лагеря.

— Жарковато теперь хозяйственному взводу, — как-то весело промолвил, обращаясь к Боешко, разведчик, только что соскочивший в окоп. — Покуда погрузят на подводы свои чугуны, ведра, покуда коров соберут...

— Их, может, уже давно там нету, — ответил Боешко, скорее догадавшись, чем услышав в грохоте минометов слова разведчика. — Так ты уже нагляделся на них. Близко был от них? — Боешко кивнул головой на немцев.

Разведчик, цыкнув, сплюнул сквозь зубы.

— Нагляделся, пусть они подохнут. Всех полицаев, видать, пригнали. Одного из них, Черного Фомку, я разглядел в бинокль. Помните, как он часто прицеплялся к Рокошу, когда вы еще сидели на хуторе?.. Мне кажется, что они хватили горилки для храбрости. Каждый наш след, как гончие собаки, нюхают...

На этом их беседа оборвалась. Огневые сполохи замерцали перед окопами, часто заслоняя то, что делалось впереди. Одна мина с упругим звоном вспорола воздух метрах в десяти от Семена Рокоша, вырвала и смяла сосенку, за которой лежал Боешко. Снег насыпался ему за воротник. Семен Рокош не отводил взгляда от гребли. Черная лента вражеских солдат все текла и текла, забирая на левый фланг, по-видимому, для обхода лагеря с тыла. И, пока не прекратилось движение на гребле, размещенные перед полянкой для атаки вражеские цепи еще не трогались с места. Они почти не прятались, их черные фигуры ясно вырисовывались на сверкающе-снежной белизне.

Все шло так, как сложилась обстановка. Заметив множество стежек, протоптанных разведчиками на левый фланг, гитлеровцы двинули туда основные силы, оставив на правом фланге вдоль шоссе легкий заслон.

На левом фланге, который оборонял другой взвод Песенки, уже застрочили пулеметы, сухо защелкали автоматы. Огонь приближался. Пули начали взметать легкую снежную пыль перед окопами Мишки Голубовича. Потом черные фигуры немцев выкатились на полянку и быстро двинулись вперед. Они шли, выпрямившись во весь рост, тонкие и, казалось, непомерно длинные, то сходясь по двое или по трое, то снова расходясь по одному. В это время земля возле окопов затряслась, загрохотала от минных взрывов. И за взвихренным к небу снежным заслоном все исчезло из виду: и немцы и березник, откуда одна за одной подымались на гору Высокую вражеские цепи, идущие в атаку.

Мишка Голубович протиснулся по окопу к Семену Рокошу. Схватил его за плечо. Закричал в самое ухо:

— Сема, браток! Ведь так эти психи нам на голову свалятся. Мы не можем стрелять втемную. Ползи с пулеметом к ельнику возле гребли! Оттуда будет видна каждая мышь. Скорее, браточек!..

Он еще что-то продолжал кричать, но Семен Рокош уже не слышал. Подхватив пулемет Дегтярева, он выбрался из окопов и широким шагом двинулся вдоль завалов. За ним, пригибаясь под тяжестью дисков, мчался Виктор Цыранок, неизменный его спутник во время походов на подрывы железнодорожных путей. В ельнике было немножко потише. Пройдя шагов сотню вглубь, Семен Рокош увидел подводы с людьми гражданского лагеря. Седобородый старик в длинной суконной свитке, узнав Рокоша, кинулся навстречу.

— Этта, здорово, Сема!.. Что там, этта, слыхать?

— Нажимают, дядька Павел, — отвечал, не останавливаясь, Рокош. — Может, и тетка Боешко тут?

— Она, этта, с нами, — заторопился старик. — Ты б, может, этта, поговорил с ней? А-а? Ведь неизвестно, как оно доведется... С Волмы, говорят, целая дивизия сасесовцев наступает. И, этта, танки с ними. И черепа человечьи на них намалеваны... Этта...

Семен Рокош повернул снова на окраину леса. Старик, от волнения постегивая по снегу кнутом, шел рядом. Занятый разговором, он не заметил, как очутился возле полянки, в каких-нибудь двухстах шагах от немцев.

— Этта... А-я-яй...

Старик вдруг застыл от ужаса, увидевши так близко от себя вражеских солдат. Они уже наступали на партизанские окопы короткими перебежками, часто падая на землю и стреляя в направлении взметенной минами стены снежной пыли.

— А-я-яй!

Дед Павел бросился в заросли, цепляясь за кочки, налетая невидящими от страха глазами на кусты. Семен Рокош упал в снег возле широкого куста и, когда длинные фигуры карателей вскочили для перебежки, нажал на гашетку.

В первый момент немцы не замечали, откуда начался этот уничтожающий огонь. За быстро поредевшей цепью шла другая. Пулеметный огонь быстро опустошил и эту линию. Третья цепь, не добежав шагов двадцати до убитых, вдруг повернула назад. Черный Фомка, бежавший крайним на левом фланге рядом с обер-ефрейтором, многозначительно повел рукою вдоль изрезанного снега. Гитлеровец догадался и согласно закивал головой.

— Диск! — люто крикнул Рокош.

Цыранок с молниеносной быстротой выполнил приказ.

Несколько гитлеровцев, оставшихся в живых, попробовали, зарываясь в снег, как червяки, отползти назад в березник. Один раз Виктор Цыранок даже вскочил, чтоб лучше видеть недобитых карателей. Полянка быстро превратилась в мертвую пустыню, густо усеянную неподвижными гитлеровцами.

— А теперь на новое место, Витька!

Пригибаясь к земле, Семен прыгнул в сторону гребли. Редкие ореховые кусты скрывали их от немцев. Рокош осторожно выглянул через кусты на греблю. И тут его оглушила необычная тишина. Он удивленно поглядел на гору Высокую. Стена снежной пыли уже осела наземь, рассеялась в воздухе, и вся гора сверкала под январским солнцем вновь мирно и торжественно-величаво. Словно никогда и не бушевал на ней смертельный ураган, если б не эти глинисто-серые сугробы от мин около окопов, не черные кочки вражеских трупов на полянке.

— Давно это так? — шепотом спросил, обернувшись к Цыранку, Рокош.

— Что? — не понял Цыранок.

— Ну, тишина возле окопов.

— Откуда же мне знать? — обиделся почему-то Цыранок. — От этого Дегтярева у меня и теперь в ушах гремит. А ты видел, как онемел старик Павел, когда немцев и полицаев вблизи увидал? Может, и теперь поджилки дрожат. Даже кнут свой из рук выронил...

Цыранок говорил шепотом, так же ему отвечал и Рокош, прислушиваясь к чуть уловимым шорохам, к неясному шуму в лесной заросли. И вскоре все там загремело от пулеметного и винтовочного огня. Могучее и широкое «ура» потрясло пущу.

Семен Рокош и Цыранок вскочили на ноги.

— Наши! Видать, Вихорь прилетел! Теперь надо глядеть во все глаза. Чтоб этих гадов не пустить через греблю. Смотри, Витька...

Березник, который долгое время молчал и не шевелился, вдруг ожил. Черная лавина немцев кинулась через греблю к партизанам, чтобы сразу же откатиться назад в кустарник, подальше от этого ужасного просвета.

— Последний диск! — тревожно зашептал Цыранок. — И что мы теперь будем делать? Слышишь, Семен?..

Семен Рокош слышал: «ура» уже гремело возле гребли. И он видел, как в березнике засуетились немцы и бросились в заросли. Потом на дорогу выскочило несколько конников. Сердце Семена радостно вздрогнуло. Он узнал вихоревцев.

— Мы свое сработали, Витька, — промолвил Рокош, поднимая пулемет. Поднял, ступил несколько шагов и вдруг с широко открытыми глазами повалился на снег.

Витька кинулся к нему. Но в этот момент смертельно жгучий огонь резанул его по спине, и он молча ткнулся лицом в чистый снег. Дальше он уже ничего не видел и не слышал.

Семен Рокош слышал и короткую автоматную очередь, и осторожные шаги по скрипучему снегу. Однако ни ноги, ни руки его не слушались, он не мог пошевелиться. Кто-то совсем близко подошел к нему. Пересиливая слабость, Семен повернул голову и увидал над собой ненавистное лицо Черного Фомки. Холодно мерцали его золотые зубы из-под верхней губы.

— А, приписник! Здорово, браточек!.. Ну что, страшно теперь тебе? А-а! Болят теперь твои ножки?

Фомка глядел на Рокоша прищуренными и от этого, казалось, острыми, как беспощадное лезвие бритвы, глазами. Указательный палец судорожно дергался возле спускового крючка немецкого автомата. Вся его длинная фигура, обтянутая шинелью мышиного цвета, напоминала шакала, который наскочил на смертельно раненного могучего лесного обитателя, чтоб поглядеть на него еще живого, но уже бессильного. Рокош, чувствуя, как с каждой минутой стремительно вместе с кровью уходит и его жизнь, тихо произнес:

— Мне и теперь не страшно...

— Что-что? Не страшно?.. Так, может, тебе весело? А-а?

— Трудно мне... Падаль ты... Нет силы... плюнуть в твою... морду собачью...
Жизнь командира в опасности

Наступая на гитлеровцев или отбиваясь от них, Драпеза всегда помнил о своих тылах. Тылы — это не только землянки, котлы, кони, хлеб, коровы, то есть все то, к чему партизаны возвращались после засады, боя, подрывной операции или разведки, чтоб обогреться, подкрепиться и отдохнуть. Тылы в первую очередь, как считал Драпеза, — это раненые и больные товарищи, люди беспомощные, которых ты не должен покидать на съедение гитлеровцам даже в том случае, когда тебе самому угрожает смерть. На втором месте после забот о раненых стояли в железных заповедях Драпезы тол, гранаты, патроны, вообще вооружение и радиоприемники с запасом батарей. Это имущество, в случае отступления из лагеря, должно было вывозиться, как и люди, с госпиталем, немедленно и в наиболее безопасные места. Драпеза особенно внимательно следил за эвакуацией, давал направление врачу, командиру хозяйственного взвода.

Как только Драпеза дознался, что в Пашуковском лесу появились гитлеровцы, он в первую очередь подумал про эти убежища. Только лишь какая-нибудь исключительная случайность могла вынудить оккупантов ограничиться прочесыванием местности, где Корницкий уничтожил фашистских главарей Барановической области. Об этом, должно быть, уже известно Вильгельму Кубэ, а может, и сам Гитлер знает. Иначе не появились бы тут так неожиданно для партизан отборные эсэсовские части, как доложил об этом Васька, и эскадрильи бомбардировщиков. Об обычных вражеских экспедициях Драпеза узнавал всегда заблаговременно.

Поэтому еще до начала боя на горе Высокой надежные люди были предупреждены, куда они должны направить раненых, взрывчатку и оборудование радиоземлянки. Случайные мины, перелетевшие через гору Высокую и разорвавшиеся неподалеку от штаба, ускорили эту эвакуацию. Драпеза кинулся в госпиталь, возле которого уже стояли наготове подводы.

— Скорей нагружайтесь! — крикнул комиссар одетым в длинные шубы партизанам. — Чтоб через пять минут от вас тут и духу не осталось.

— Так ведь еще не окончена операция. Доктор отрезал Корницкому только одну руку, — попробовал возражать чернобородый командир хозяйственного взвода.

— Молчать! Выносите остальных раненых и больных!.. Хотите, чтоб им всем фашисты головы поотрезали? Быстрей шевелитесь!

И Драпеза нетерпеливо и с силой рванул дверь госпиталя.

Яков Петрович только что закончил ампутацию правой руки и теперь делал перевязку. Время от времени доктор кидал беспокойный взгляд на неожиданно похудевшее лицо Корницкого.

На лбу Антона Софроновича то появлялись, то исчезали глубокие морщинки. Под простынею зашевелились ноги. Все свидетельствовало о скором пробуждении от пьяного сна. Оно произошло почти одновременно с грохотом боя, который ворвался в землянку, как только разъяренный Драпеза распахнул дверь. Все, кроме Якова Петровича, повернулись к комиссару, на груди которого висел автомат.

— Свертывай боевые операции, Толоконцев! — пониженным, но по-прежнему нетерпеливо-властным голосом промолвил Драпеза. — Сейчас сюда явятся немцы. Ты их хорошо знаешь... На этот раз они тебя уж не погрузят в эшелон. Скорее!

Лицо Якова Петровича побагровело. Руки заметно задрожали. Еле сдерживаясь, он глухо ответил:

— Я тогда так же хотел попасть в тот эшелон, как теперь вы... Я на фронте, товарищ комиссар, не покидал раненых, не покину и тут.

Грохот разрывающихся мин, трескотня пулеметов, взволнованные человеческие голоса разбудили Корницкого. Он раскрыл глаза, еще осоловевшие и невидящие, медленно повел ими по потолку землянки, по стенам. Потом попробовал сразу вскочить, рванув голову вверх. От этого усилия лицо его обсыпало сразу бисеринками пота. С губ слетело несколько крепких слов... Анна Николаевна вздрогнула, и у нее больно сжалось сердце от какой-то тоскливой беспомощности в голосе командира. Такую надрывность она слышала только в плаче детей, обиженных грубыми и черствыми взрослыми.

Яков Петрович, которого колючие слова Драпезы вывели на какой-то момент из равновесия, наклонился к самому лицу Корницкого.

— Антон Софронович! — изо всей силы закричал доктор в его левое ухо. — Немцы близко... Операцию закончим в более тихом месте. Сейчас надо выезжать. Слышите, что делается за горой Высокой?

Скосив глаза, Корницкий вопросительно смотрел в лицо доктору и видел, как шевелятся губы у Якова Петровича. Он лишь пятое через десятое разобрал, что сказал доктор. В правом плече Корницкого уже не жгло огнем, как раньше. Зато теперь сильно жгло в кисти левой руки. Казалось, что с нее содрали всю кожу и оголенные нервы трет и перетирает жесткая повязка... Глухота мешала Корницкому слышать, что ему говорят. Поэтому он решил теперь отвечать на все, что с ним будет делать доктор, лишь одним словом «хорошо». Так сделал он и на этот раз.

— Простыни! — выпрямился над Корницким Яков Петрович. — Завернем его в простыни, в одеяла — и на сани. Собрать все инструменты, лекарства!

«Наделал ты, брат, дел и себе и всем нам, — наблюдая, как санитары, вышколенные за короткое время Яковом Петровичем, ловко и споро завертывают и закутывают беспомощного Корницкого, подумал Драпеза. — Кажется, и глядеть-то не на что, а столько вражеской силы ринулось сюда, попав на твой след. Пехоты, самолетов, может быть, танков. Ведь что-то уже загудело, зарокотало за Лосиным бродом после воздушного налета. По-видимому, сюда бросили военные части даже из Минска. Как же оккупанты могут простить этот рассчитанный удар!..»

Восхищаясь успехом проведенной Корницким операции, Драпеза одновременно был и не совсем доволен этой операцией: теперь оккупанты начнут гоняться за ними как бешеные и многих своих бойцов не услышит тот или иной командир на вечерней перекличке...

Корницкого быстро вынесли под грохот и гул выстрелов и уложили в сани. Возница с автоматом на груди дернул за вожжи, и сани, визжа полозьями, рванулись в лесную глубь догонять подводы с другими ранеными и больными.

Яков Петрович и Анна Николаевна, хватая и упаковывая инструменты и лекарства, не успели даже снять с себя халаты. Шубы они надевали уже на возу.

Конь бежал крупной рысью, раздвигая дугой в стороны лохматые лапы ельника. Иной раз упругие ветви больно хлестали по головам седоков, стряхивая комья затвердевшего снега. Никогда раньше Якову Петровичу не приходилось делать сложных операций в таких диких условиях. А каково же терпеть человеку, которого во время этой операции стягивают со стола, бросают в сани и мчат что есть духу неизвестно куда! Правда, грохот боя возле горы Высокой отдалялся и стихал, но зато минут через двадцать все, кто был около Корницкого, услышали тяжелый гул самолетов. Заглушая и отдаленные выстрелы и поскрипывание саней, он широким железным валом накатился на лес. В это время подводы вырвались из темных недр ельника на высокий холм, поросший медноствольными соснами. Яков Петрович и Анна Николаевна почти одновременно подняли к небу голову и увидели прямо над собой три распластанных тупорылых самолета. Из-под них стали отделяться какие-то черные точки. Они быстро становились невидимыми, растворяясь в ясном морозном воздухе, который уже наполнялся тугим, пронзительным свистом, визгом, зловещим шорохом. Леденящий страх до боли в ушах сжимал сердце Анны Николаевны. Она закрыла глаза, и в это мгновение земля в грозовом грохоте и громе качнулась под санями. Вместе с тугой взрывной волной по стволам и лохматым кронам ударили осколки. Перемешанный с иглами иней завихрился в воздухе. Вскоре в этой серо-зеленой колючей мгле показалась группа конников. Анна Николаевна, которая к этому времени немножко пришла в себя, признала в одном из верховых Василя Каравая. Его рыжевато-пшеничные усы зло топорщились. Соскочив с коня, Каравай кинулся к Корницкому.

— Антон!.. — закричал Каравай напряженно-визгливым голосом. — Сейчас же поедем ко мне. Иначе они тебя тут доконают. А в мою зону ни одна змея не отважится полезть. Держись, Антон!.. В Москве уже знают про твои дела.

— Добро... — еле-еле пошевелил губами Корницкий.

Видно, кто-то успел известить Каравая и о состоянии здоровья Корницкого. Бывший помощник Пчелы ни о чем не расспрашивал ни хирурга, ни Анну Николаевну, словно лучше всех на свете знал, что в эту минуту надо делать.

Он приказал Толоконцеву поворачивать весь госпиталь на санях совсем в противоположную сторону. Когда Толоконцев попробовал возражать и говорил что-то про нарушение приказа Драпезы, Каравай нетерпеливо отрезал:

— Делайте, товарищ Толоконцев, что я приказываю. Разбираться будем после. Драпеза, видать, не знает, что делается вокруг. Иначе бы он не полез в бой, который ему навязали немцы.

Обстановка возле горы Высокой и в самом деле менялась с каждой минутой. Напуганные неожиданным ударом вихоревских конников, гитлеровцы сперва растерялись и бросились наутек. Но это была лишь незначительная часть тех сил, какие гаулейтер направил против партизан. Разведка Каравая донесла, что на ближайшую железнодорожную станцию прибыл и начал разгружаться еще один эшелон с танками и бронетранспортерами. В исключительных случаях наместник Гитлера мог задержать даже полевые части, которые ехали на фронт, и бросить их против партизан. Решившись принять бой, Драпеза с Песенком не учли одного решающего факта — своих боеприпасов. Их могло хватить только на один-другой молниеносный налет, на одну-две засады, но не на затяжную оборону против хорошо вооруженных армейских частей. Кроме того, Драпеза и Песенко должны были взвесить и политические мотивы, которыми руководились оккупанты: ни в коем случае не прощать партизанам уничтожения барановического окружного начальства. Ведь то, что произошло с Фридрихом Фенсом, могло случиться и с самим гаулейтером! Это Каравай понимал уж по одному тому, в какой слепой ярости, не обращая внимания на тяжелые потери, гитлеровцы лезли на гору Высокую, засыпали лес авиабомбами. Теперь они ничего не пожалеют, чтоб отрезать скованные неожиданным ударом силы Драпезы от основного партизанского района и уничтожить их до последнего бойца.

Драпеза по своей неопытности пошел на то, чего ни в коем случае не позволил бы себе такой опытный подполковник и партизан, как Корницкий. Каравай и по сегодняшний день гордился, что долгие годы воевал рядом с этим человеком.

«Что они с тобою сделали, Антоша!» — с болью в сердце подумал Каравай.

Грохот боя отдалялся и стихал. Вместе с этим уменьшалась и опасность. Яков Петрович крикнул передовому вознице, чтоб ехал медленнее. Сидя рядом с Корницким, Толоконцев старался прикрыть и заслонить собою его лицо от снега и упругих ветвей орешника, которые нависали над лесной дорогой. Могучие лесные дебри раскрывали перед народными мстителями свои недра, чтоб грудью прикрыть их от ворога, согреть и наделить их новыми силами для дальнейшей упорной борьбы.

Как любил лес Антон Софронович! Как сердился, когда кто-нибудь так просто, забавы ради, срезал хоть хлыстик или ветку, чтоб помахать им в воздухе, а после бросить под ноги.

— Ты понимаешь, что ты натворил? — кричал он. — Это ж целое дерево ты сгубил: бревно людям на хату, доски на стол, на шкаф, на забор, чтоб свиньи не лазили в твой огород и не рылись там.

«Ну, уж и доски, товарищ командир, из такого-то прутика!..»

«А ты, здоровенный, из чего вырос? Когда-то небось и глядеть было не на что, одним мизинчиком тебя подымали. А теперь вот ходишь и земля под тобою прогибается. Ведь вырастили тебя родители, выпоили, выкормили, от болезней разных вылечивали. Дерево — то же самое живое творение, любит ласку и уход, а ты чиркнул ножиком, и твоим внукам, может, придется через таких, как ты, привозить сюда материал за тысячи километров...»

Безучастным, казалось партизанам, был теперь Антон Корницкий ко всему окружающему. Он то болезненно морщился и стонал, когда сани дергались на древесных кореньях, то надолго закрывал веки и тяжко дышал полуоткрытым ртом...

Скорее бы доехать до безопасного места и хорошенько осмотреть левую руку. У Якова Петровича была надежда, что ее еще можно спасти. Какой бы сильный ни был человек, но без рук он беспомощен, как малое дитя...

Видно, это же самое волновало и Кастуся Мелешка. Подсев на сани, он тихо спросил у хирурга:

— Что вы думаете делать с левой, товарищ Толоконцев?

— Приедем — посмотрим, — неопределенно сказал в ответ хирург. — Чтоб сохранить жизнь командира, необходима ампутация. Лечение изувеченной кисти связано с большим риском для жизни.

— А вы попробуйте ее вылечить, — в голосе Мелешки Толоконцев услышал не только просьбу, но и требование, даже приказ. — Не выбирайте легких решений, когда дело идет о дальнейшей судьбе человека.
«Приступил к исполнению обязанностей»

Миновали дни и недели. С юга повеяли теплые полуденные ветры, солнце все выше и выше поднималось над землею. Начал оседать и таять снег. Со старых токовищ к партизанским землянкам доносились по утрам весенние песни тетеревов. Уже набрякли от весеннего сока почки на деревьях. Антон Софронович все еще лежал в госпитале. Медленно, очень медленно заживали его раны. Но чем дальше отходил в прошлое ужасный взрыв, тем беспокойнее становилось на сердце у Корницкого.

— Отвоевался наш командир! — услышал он однажды беседу двух партизан. — Ведь столько лет человек не выпускал из рук оружия, и тут на тебе, в один момент его вырвали вместе с руками. Он теперь уже и не солдат и не работник...

Да, какой уж из тебя солдат или работник! Ты даже не можешь сам одеться, не можешь сам открыть дверей, не можешь сам поесть. Тебя люди вынуждены кормить с ложечки!

Таким, как он, сразу подают команду выйти из строя, исключают из списков бойцов, военкомат навсегда снимает с учета. Ведь человеку, который не может держать оружия, нечего делать в армии. Про то, чем такому инвалиду можно заниматься, когда наступят мирные дни, Антон Софронович еще не думал. Временами ему казалось, что все это лишь кошмарный сон, который, стоит только проснуться, сразу исчезнет. Исчезнут с рук эти надоевшие бинты, а из глаз — госпитальная землянка, доктор, сестры...

И они исчезали от неистребимой жажды Корницкого жить и действовать. Правая его рука снова крепко сжимала пистолет. Вокруг рвалось вверх зеленоватое пламя взрывов, один за другим валились в черную прорву вагоны с жандармами, эсэсовцами, чтоб выученные ими собаки-овчарки уже никогда не душили детей за горло.

А то возвращался он домой из очередного боевого задания и хватал на руки Надейку и Анечку. Одну на правую, другую на левую руку. Дочки весело щебетали, как те ласточки, и приникали к нему...

Какое счастье для солдата вернуться после трудного похода в милый сердцу родной угол, где его ждут! Каким ласковым теплом светятся глаза родных, дорогих тебе людей! Тогда и у тебя самого столько радости, что ее, кажется, хватит на весь мир...

Но вот что-то с грохотом валится на пол, и сразу исчезает из глаз Корницкого все, чем он жил и дышал. Это был только сон! Больной его сосед поднимает с полу упавший костыль, чтоб выйти из землянки. В окна заглядывало утро. Вокруг начинали шевелиться на нарах раненые партизаны, большинство которых скоро выпишется, чтоб снова стать в боевой строй. И когда на землю опустится ночная тьма, они будут подползать к вражеским дотам, к мостам, железнодорожному полотну, подбираться с гранатой к окнам вражеской казармы. Будут жить и бороться.

Партизаны Корницкого приходили и приезжали за многие километры, чтоб проведать своего тяжелораненого командира. По временам в госпитальной землянке появлялись Кастусь Мелешко и Хусто Лопес. Они рассказывали о делах в отряде, советовались с ним насчет очередной боевой операции. Корницкий оживлялся. Просил, чтоб перед ним клали военную карту, и давал совет, с какой стороны лучше подобраться к врагу.

— Наиважнейшая задача отряда — наносить фашистам самые сильные удары. Чем больше мы уничтожим гитлеровцев здесь, тем меньше их будет тогда на фронте. Это — заповедь для каждого партизана. И смотрите, чтоб разведка действовала по-людски. Без нее партизан — беспомощный, слепой человек. Нащупывайте и держите постоянную связь с надежными людьми, которые есть в гарнизонах. Пускай они следят за каждым шагом врага, заранее предупреждают о его планах и намерениях. Всеми средствами приближайте день освобождения родной земли от фашистских головорезов!

Он увлекался сам и увлекал всех, кто его слушал. Яков Петрович, который заставал возле постели Корницкого такое военное совещание, сперва возмущался. Он даже запретил кого-либо из посторонних впускать в госпиталь без его специального разрешения. Но эти слова входили посетителям в одно ухо и сразу же вылетали в другое.

Правда, доктор заметил и другое. Корницкий после таких встреч становился как-то веселее, его глаза оживленно блестели. Казалось, что от этого скорее начали заживать раны. И однажды утром, после очередной перевязки, Корницкий решительно заявил Толоконцеву:

— Яков Петрович, выпишите меня из вашего ведомства.

Толоконцеву показалось, что его больной бредит.

— Как это — выписать? — спросил он, со страхом поглядывая на Корницкого. — Куда? Зачем?

— Я хочу в свой отряд. Теперь начинаются самые горячие бои. А я уже здоровый.

— Успокойтесь и даже не говорите об этом. Сейчас вас будут кормить. Поправитесь, я разбинтую вашу левую руку, и тогда вам сразу же нужно переправляться на Большую землю.

— А мне кажется, что работы для меня хватит до прихода наших. Послезавтра я должен с вами распрощаться.

Напрасно Толоконцев старался удержать Корницкого от безрассудного, как ему казалось, поступка. Через два дня Антон Софронович уже оказался на Волчьем острове в своем отряде. Большинство людей вместе с Кастусем Мелешком были в этот день на операции. Зайдя с Мишкой в штабную землянку, Корницкий приказал позвать радиста. И когда тот явился, Антон Софронович сказал:

— Садись, браток, пошлем телеграмму в Центральный штаб. Пиши: «Выздоровел. Приступил к исполнению обязанностей. Корницкий».

Радист удивленно посмотрел на пустой правый рукав командира, перевел взгляд на марлевую повязку левой руки и снова склонился над бумагой.

Корницкий сделал вид, что не заметил удивления в глазах радиста. Пусть удивляется! А он будет воевать по-прежнему. Это неважно, что нечем держать оружия. Необязательно командиру отряда стрелять. Он будет планировать операции, руководить ими. Исполнителей теперь хватает. Из деревень и городов приходили все новые и новые люди. Отряд увеличивался. В нем уже насчитывалось около четырехсот партизан. А когда-то приземлилось только шестнадцать.

Шестнадцать и четыреста! Четыреста добровольцев, которым только прикажи, так они, как говорится, руками повырывают колеса из-под немецких эшелонов, чтоб те не катились на фронт!..

Перед Антоном Корницким сидели и стояли командиры рот и взводов, которые сошлись в землянку на совещание. Он по-прежнему придирчиво и строго осматривал их выправку, расспрашивал каждого в отдельности, что сделано за последние дни. Оказывается, его хлопцы не спали... Пока он отлеживался в госпитале, они день за днем выполняли самые трудные задания. Кастусь Мелешко умело руководил людьми.

Правда, можно было бы сделать значительно больше. Об этом Антон Корницкий и заговорил, выслушав рапорты командиров. В последнее время гитлеровцы поспешно начали вырубать лес вокруг своих гарнизонов, а также вдоль железнодорожных путей и вдоль шоссе. Так, считали они, партизанам нельзя будет к ним подбираться. Оберегая паровозы от подрывов, оккупанты прицепляли к ним спереди платформы с балластом. Напрасные предосторожности! Ничто не спасет фашистов от справедливой пули партизан. Каждая должна попасть в цель, должна бить гадов в самое сердце. Воздух, которым мы дышим, и земля, по которой мы ходим, будут очищены от этой погани, скоро Советская Армия начнет новое наступление. Но мы должны и обязаны усилить удары по вражеским коммуникациям, по вражеским логовищам. Понятно, лесом или кустарником подбираться к фашистам легче. Деревья — хороший друг партизана. А что, как нет их с тобою рядом возле железной дороги или шоссе? Остановишься и станешь глядеть издалека на недоступные эшелоны? Глупости! Где нет деревьев, там есть трава, есть кочки, овражки, чтобы незаметно подползти с толовым зарядом. Надо только сильно захотеть, пошевелить мозгами!..

Антон Корницкий готов был хоть завтра идти со своими партизанами на операцию. Но не напрасно его задерживал в госпитале Яков Петрович. Незажившие раны свалили командира отряда на другой же день после ухода из госпиталя. Толоконцев, проведав об этом, примчался в землянку Корницкого.

— Теперь без моего позволения вы отсюда не выйдете! — решительно заявил доктор. — Надо беречь себя. А то получится, как в той песне, помните?

Ни сказок о нас не расскажут,

Ни песен о нас не споют!

— Это, дорогой Яков Петрович, про мещан, которые «как черви слепые живут», — поморщился Корницкий. — А о подвигах советских людей в дни войны будут и песни петь, и сказки рассказывать.

Еще с месяц после бодрой телеграммы в Центральный штаб вынужден был Антон Корницкий воевать со своими тяжкими ранами. Только крепкий, закаленный организм мог выдержать такие жестокие испытания. Постепенно возвращалась прежняя сила. Все чаще начал выходить командир из землянки, заглядывать в штаб. Теперь, как казалось Корницкому, он мог по-настоящему начать выполнять свои обязанности командира отряда.

И гитлеровцы скоро почувствовали это. Один за другим летели под откос поезда, которые направлялись на фронт, подрывались водокачки и казармы, рушились в реки мосты, из вражеских логовищ бесследно исчезали офицеры и агенты гестапо.

К Антону Корницкому приезжали командиры соседних партизанских отрядов, чтоб посоветоваться, как лучше организовать разведку либо провести ту или иную операцию. И он радовался, что еще нужен людям.

Однако в его сердце одновременно росло и беспокойство. Случалось это чаще всего в те дни, когда партизаны отправлялись на самые опасные задания. Тогда Корницкому хотелось самому быть вместе с ними. Ведь даже досконально разработанным планом не предусмотришь всего того, что своими глазами увидишь на месте.

И Антон Корницкий однажды не выдержал и сам повел людей на наиболее ответственную операцию. После выполнения задания партизаны вынуждены были отходить под бешеным огнем противника. Пули зловеще цыкали в воздухе. Антон Корницкий приказал ложиться на землю и отползать.

А сам ползти не мог! Вдобавок ко всему, он еще плохо слышал. Он не слышал треска веток под ногами, не слышал, что шепчут ему товарищи.

Весь черный, как земля, вернулся Антон Софронович в лагерь. Хмуро поглядывая на забинтованную левую руку, ходил он по землянке из угла в угол. Проклятый взрыв! Как он все переиначил. Вместо того чтоб помогать другим, как бывало раньше, он, Корницкий, сам не может теперь обойтись без помощи других. Его все еще вынуждены были кормить, как малое дитя, с ложечки! Одевать его, обувать!..

Не стал ли он, солдат, нахлебником у этих суровых людей, которые, не жалея жизни, ведут тяжкий бой с фашистскими захватчиками? Не время ли ему открыто, как коммунисту, признаться в своей беспомощности и выйти из строя, чтоб не мешать другим!

Бессонная была у Антона Корницкого эта ночь. Вздремнул он немного только под утро. И снова перед ним встали крутые горные стежки Испании, по которым он, полный неутомимой энергии и силы, пробирался со своими бесстрашными друзьями во вражеский тыл. Было и такое, когда ему показалось, что его друзья-испанцы исчезли, и он оказался один среди опаленных солнцем голых скал... Антон Корницкий оглянулся и тотчас же услышал знакомый голос Хусто Лопеса:

— Камрад Антон!.. Камрад Антон! Вам телеграмма!..

Корницкий проснулся и крепко выругался. Он был не в Испании, а лежал в своей землянке. Перед ним стоял Хусто Лопес и с ним радист. В руках у радиста был клочок бумаги.

— Читай, — вяло промолвил Корницкий.

Телеграмма была из Центрального партизанского штаба. Корницкому приказано вылетать в Москву.

— Что? Уже кто-то успел набрехать про мои руки? — не помня себя, зло закричал Корницкий. — Антон Корницкий не солдат, а нахлебник?! Захотели от меня избавиться? А ну, помогите одеться! Мы еще повоюем!

— Да, повоюем, камрад Антон, — поддержал его Лопес. — Только вам не надо ходить в бой. Про это все партизаны говорят.

— Поживем — увидим, — сухо ответил Корницкий после долгого молчания. — Покуда цела голова на плечах...

Он с какой-то бешеной настойчивостью брался за подготовку новых операций. Только беспокойство и тревога за свою дальнейшую судьбу не уменьшались. Может, люди умышленно не подают виду, что сегодняшний их командир уже не тот, что был вчера? Может, они лишь для приличия по-прежнему обращаются к нему? Но нет! По-прежнему приезжают к нему советоваться командиры соседних отрядов, дела не стоят на одном месте. Взрывы мин его подрывных групп раздаются кругом. Железнодорожные пути на станциях забиты эшелонами, которые по нескольку дней не могут прорваться на восток через горы разбитых паровозов, вагонов, нагроможденных танков.

Нет, видать, он, Антон Корницкий, еще тут нужен!
«Партизанский край — большая земля»

Если Корницкий, предчувствуя что-то недоброе в телеграммах Центрального штаба, не спешил на партизанский аэродром известного теперь болотного острова Зыслов, то Василь Каравай не мешкал ни минуты. Готовились крупнейшие операции, и некоторых командиров партизанских отрядов и соединений срочно вызвали в Центральный партизанский штаб.

Василь Каравай заспешил в Москву. Бывшему помощнику Корницкого не терпелось поскорее встретиться с начальником штаба генералом Осокиным. Но генерала вызвали в Центральный Комитет партии.

— Вы сегодня отдыхайте, товарищ Каравай, — советовал адъютант генерала. — А завтра, пожалуйста, приходите в десятом часу. Петр Антонович очень хочет с вами встретиться.

Это «Петр Антонович», сказанное как-то по-штатски, напомнило Караваю довоенные времена, мирную тишину Минска, семью. Как они там живут сейчас, в Свердловске, Вера, хлопцы?.. Надо будет отпроситься у Петра Антоновича и съездить дня на два.

На другой день утром Василь Каравай явился к Осокину.

— Петр Антонович вас ожидает, — встретил его адъютант, — заходите.

Василь Каравай слегка дотронулся до своих пышных усов словно для того, чтоб увериться, что они на месте и в надлежащем порядке, и вошел в кабинет.

— Здравия желаю, товарищ генерал. Полковник Каравай по вашему приказанию прибыл.

Генерал Осокин сидел за своим письменным столом, склонившись над бумагами. От громкого караваевского голоса он вздрогнул и поднял голову. Потом быстро встал с кресла и пошел навстречу партизанскому полковнику.

— У-ух, какой ты шумный! — по-простецки и сердечно встретил Осокин. — «Товарищ генерал»!.. «Здравия желаю»!..

Они поцеловались несколько раз. Потом Осокин немного отступил, любуясь могучей и ладной фигурой Каравая.

— Петр Антонович...

— То-то же! — довольно буркнул Осокин. — А то — «генерал»!.. Развоевались там, черти полосатые, что неизвестно, как теперь настроить вас на мирный лад. Ну, садись и рассказывай.

— Я вчера передал вашему адъютанту подробный рапорт.

— Я его прочитал. Ты мне объясни то, чего нет в рапорте. Что там у вас произошло с Корницким? Почему он утаил, что ему ампутировали руку?

— Я думаю, он боялся, чтоб его не отозвали на Большую землю, Петр Антонович. Он хочет воевать с оккупантами до прихода туда нашей армии.

— Во-во... Безрукий вояка! А куда девалась дисциплина? Он даже не ответил на две последние радиограммы, которыми мы отзывали его в Москву! Что нам с ним теперь делать? Ты его хорошо знаешь. Посоветуй.

— А вы, Петр Антонович, пошлите третью. Напишите, что он очень нужен тут.

— Очень нужен?.. Гм... может, это имеет резон. Это не отставка, а новое задание. А-а? Сегодня должен быть подписан Указ о присвоении Корницкому звания Героя Советского Союза. Мы поздравим его и прикажем вылететь в Москву...

После этой беседы прошел месяц. Корницкий в офицерском кителе с пустым правым рукавом и левой рукой на перевязи остановился на лестничной площадке нового дома. В последнем письме жена писала, что им дали новую квартиру, что Осокин помог перебраться. Надейка и Анечка очень скучают по батьке и не могут дождаться, когда кончится война. Они по пять раз перечитывают каждое его письмо...

И вот он сам приехал... И не один, а с Мишкой. У Мишки за плечами полный вещевой мешок. Корницкич был растерян. Он даже оглянулся, прежде чем сказать:

— Ну вот мы и на своей базе, Мишка. Смело звони, стучи в эти двери.

Мишка нажал на кнопку звонка. За дверями послышались легкие шаги. Корницкий их узнал. Двери открылись. В их проеме — Полина Федоровна.

— Антон! — радостно закричала она. — Ант... Боже мой!..

Она глянула на пустой рукав, на забинтованную левую руку и в ужасе отступила назад.

А в это время из-за Полины Федоровны показались Надейка и Анечка. С криком «Татка!» они обняли за шею склонившегося к ним отца, совсем не замечая, что он калека.

Корницкий поцеловался с дочками, промолвил торжественным голосом, как говорил прежде, когда они были маленькими:

— Объявляется посадка на самолет «Партизанский край — Большая земля».

Надейка и Анечка снова повисли у него на шее, поджав ноги, чтобы не доставать до полу. Так он внес их в комнату.

Мишка вошел следом, прикрыв за собою двери. Снял с плеч вещевой мешок, положил его в углу около дверей. Взглянув на Полину Федоровну, которая в замешательстве стояла возле стола, Корницкий обошел с дочками вокруг стола и объявил все тем же торжественным голосом:

— Москва, самолет идет на посадку.

Он сел вместе с девочками на диван:

— Рассказывайте все. Слово предоставляется Анне Антоновне.

Надейка, заглядывая в лицо, прощебетала:

— Пойдем, я тебе покажу ванну, спальню, кабинет. Дядька Осокин привез нам пятьдесят ключей и сказал: «Выбирайте для Героя Советского Союза любую квартиру в новом доме». Ой, татка, как тут хорошо!

Она потянула отца за полу кителя из комнаты. За ними вышла и Анечка.

Полина Федоровна только теперь спохватилась и подала Мишке стул.

— Садитесь, пожалуйста. Мне кажется, я где-то вас видела.

— В Пышковичах, Полина Федоровна. Голубовичей помните?

— Помню.

— Так вот я их сын, Мишка. Антон Софронович взял меня в свой отряд, как только прилетел из Москвы.

Полина Федоровна, оглянувшись на двери, спросила:

— Давно... это с ним?

— Что?

Полина Федоровна показала на свою правую, потом на левую руку.

— Полгода.

— Полгода!.. Как же он писал нам письма?

Мишка, глядя зачарованными глазами через окно на залитый солнечным светом Кремль, промолвил:

— Письма писал я.

— Вы? Но ведь его ж почерк!

— Я, Полина Федоровна, могу делать любые немецкие аусвайсы{}.

— Теперь поняла... А родители ваши... где они?

— Отсиживаются в лесу.

— Почему в лесу? А Пышковичи?

— От Пышковичей остались одни головешки. Вы, Полина Федоровна, не узнаете теперь Белоруссии. Почти что вся она перебралась в лес. Например, на Волчьем острове можно встретить больше людей, чем на каком-нибудь городском проспекте.

— А сады?

— И сады сгорели.

— Ах, как жалко!

— Людей, Полина Федоровна, больше жалко. Сады можно новые насадить. Мой батька говорил, что Антон Софронович еще до революции выучился на садовника. Он знает, как сажать и растить сады. Вот прогоним гитлеровцев, вы переедете в Пышковичи...

В дверях показался Корницкий с детьми.

— Мишка! — прервал он своего адъютанта. — Покажи Надейке и Анечке, что там есть в твоем чудесном мешочке. Идите, детки, к дядьке Мише... — И каким-то озорным тоном промолвил жене:

— А ты, Поля, набери номер моего крестного батьки Осокина и скажи ему только два слова: «Антон дома». Я хочу, чтоб у меня были сегодня самые лучшие друзья нашей семьи.

В коридоре раздался звонок. Корницкая, которая взяла трубку телефона, снова положила ее и пошла открывать двери. Почтальонша сунула ей газету.

— Ваша «Правда». Читайте на второй странице, Полина Федоровна.

— Благодарю.

Полина Федоровна закрыла двери и развернула газету. Но то, что она увидала на второй странице внизу, не взволновало ее, как раньше. Кладя развернутую газету перед мужем на стол, промолвила:

— Очерк про тебя.

—  «Это твой сын, Родина...» И мой портрет? Откуда?

— Неделю тому назад заходил корреспондент «Правды». Расспрашивал про тебя. Попросил твою фотографию...

...Вечером пришел генерал Осокин.

Корницкий попросил:

— Разбинтуй мне руку, крестный...

Жена спохватилась, подошла к мужу:

— Я сама...

— Не женское это дело, Поля. А вдруг и этой руки нету...

— Не говори так, Антон, — перебил его Осокин. — Пойдем в кабинет.

Они пошли в кабинет. Осокин плотно прикрыл дверь. Спросил, берясь за перевязь:

— Вы что — поссорились?

— Нет... Скажи, ты узнал мой почерк?

— В последних письмах был только твой дух, а не рука.

— Вот видишь. А она не признала!

— Не придавай этому значения.

— В семнадцатом году один ивановский ткач учил одного белорусского хлопца всему придавать значение. Помнишь окопы под Барановичами?

— Когда оно было!

— Да, давно. Но с того времени я иначе стал глядеть на людей и их дела. Видишь эти пальцы?

— Было работы твоему доктору!

— Его фамилия Толоконцев. Если б ты знал, из чего он, волшебник, смастерил эту руку!.. Да, теперь я полный инвалид...

— Успокойся, Антон. Хватит тебе работы. Будешь выступать на заводах, в колхозах.

— А что дальше? Смотреть на свой пустой правый рукав? Из Москвы ты проводил группу, которая насчитывала только шестнадцать бойцов. Сегодня вокруг них уже собралось четыреста человек отборных партизан. Ты и Галинин живьем меня оторвали от моих хлопцев, чтоб превратить в бездумного пенсионера. Только из этого у вас ничего не выйдет!..


Часть четвертая
Пенсионер

На квартире у Корницкого часто звонил телефон. Антона Софроновича приглашали на фабрики и заводы, в совхозы и колхозы рассказать о борьбе белорусского народа с фашистскими захватчиками. Появилось много новых знакомых, которые очень хотели, чтоб он вместе с женой побывал у них в гостях.

Весь советский народ в ту пору переживал огромный подъем после недавней грозной опасности. Наши армии неуклонно шли на запад, освобождая все новые и новые земли. В Белоруссии советские войска дошли до Днепра и готовились к новым ударам по врагу.

Антон Корницкий ежедневно с нетерпением ждал последних известий по радио. Над Москвою все чаще и чаще гремели победные салюты и вечернее небо подолгу сияло разноцветными огнями.

Еще в партизанском госпитале Корницкий стал думать о своей дальнейшей судьбе. Вот окончится война, и каждый человек вернется к своим прежним делам. А куда вернется он?

И вот тогда впервые как-то по-иному стал он глядеть на свои Пышковичи. А что, если переехать туда навсегда?.. Жить и работать. Но это было еще что-то неясное, неосознанное, словно случайный проблеск. Побег из госпиталя, дальнейшие напряженные бои с гитлеровцами на какое-то время заслонили идею, которая позже уже не давала ему покоя.

Пока что он еще никому об этом не говорил. Он теперь был пенсионер, порой — докладчик, как шутливо сам себя называл... Всегда он был в коллективе и с коллективом. Десятки и сотни людей слушали, что говорил он, он слушал, что говорят другие, касалось ли это больших государственных планов или речь шла о судьбе отдельного человека. Антона Софроновича вызывали на совещания, где решались серьезные вопросы, его часто подымали среди ночи телефонные звонки. И он как неутомимый солдат должен был мчаться на такие задания, откуда не всегда можно было вернуться живым.

А тут вдруг все это прекратилось. Он остался один. Пенсионер! Спи сколько хочешь. Хочешь — делай, хочешь — не делай... Уже никогда посреди ночи не раздастся требовательно тревожный звонок: «Вставай, Антон Софронович, ты нам очень нужен!» Нет, теперь он уже никому не нужен! Во время большой атаки его выбило из седла, на которое ему больше не сесть, чтоб догнать тех, кто мчится вперед.

Так нет же! Он еще будет бороться! Коммунисты, которые когда-то рекомендовали его в партию, учили быть всегда инициативным и настойчивым, учили всегда смотреть вперед!

Полина Федоровна стала замечать в Антоне какую-то нервозность, когда речь заходила о будущем. Некоторые их знакомые полковники и подполковники, демобилизованные, как и Корницкий, из армии, занялись собственными дачами.

Слушая разговоры о собственных земельных участках, о коттеджах и плантациях клубники, Антон ядовито усмехался.

Хорошо знакомый Корницкому человек, предприимчивостью и хозяйственностью которого восхищалась Полина Федоровна, мог бы еще работать и работать на общественно полезной работе. Как говорится, руки, ноги остались целые: просто посчитали человека непригодным для службы в армии по каким-то там внутренним болезням. Однако эти внутренние болезни совсем не мешали ему по два и три раза на день носиться из одного конца города в другой в поисках оконных рам, стекла или других строительных материалов.

Корницкий тоже стал выходить из дому. Левая его рука уже зажила. Заходя в книжные магазины, он перелистывал страницы новых сельскохозяйственных брошюр и учебников. Особенно его интересовали очерки о колхозах и совхозах. Вернувшись домой с такими новинками, он прочитывал их от корки до корки. Его никто уже больше не беспокоил. В любую минуту он мог теперь поехать куда только захочется: на день, на неделю, даже на весь год.

И он начал ездить. Сперва в подмосковный колхоз, к председателю Федору Степановичу Генералову, потом его потянуло в прославленный совхоз «Караваево», Костромской области. Герой Социалистического Труда Станислав Иванович Штейман никогда еще не встречал такого интересного посетителя, как этот подполковник в отставке, Герой Советского Союза.

Сколько прославленные коровы-костромички дают килограммов молока? Как их выращивать? Как за ними ходить? Где и с кем нужно говорить, чтоб достать на развод с десяток, а то и больше ценных телят?

Вместе с известным на всю страну зоотехником Корницкий шел на совхозные фермы, чтобы своими глазами посмотреть на работу доярок, узнать побольше подробностей о новой породе коров. Он не мог записывать. Но с детства у него была хорошая память. Она сохранилась и до этого времени. Он все, что рассказывали, запоминал.

Восхищенный неслыханными надоями молока и урожаями, возвращался Антон Софронович из поездок в лучшие совхозы и колхозы. Ему хотелось рассказать о своих переживаниях жене, но она почему-то очень невнимательно относилась к его увлечению сельским хозяйством. Порой Корницкий даже не находил книг, которые принес из магазина вчера.

Однажды она снова заговорила о постройке дачи. Василь Каравай, слышала она, и тот думает остаться в Москве и приобрести где-нибудь неподалеку приличный дачный домик. А он, Антон, если б захотел, так ему бы дали неплохой участок в Крыму или на Кавказе...

— А может, нам лучше поехать в Пышковичи?

— Ты что, в своем ли уме? Бросить такую квартиру?

— А что я тут буду делать?

— Я уж тебе не раз говорила. Довольно ты навоевался за свою жизнь. Можешь пожить спокойно.

— Мне недостает работы. Ты понимаешь, что я не могу сидеть без дела. А в Пышковичах мне дела хватит. И детям там будет лучше. Чистый воздух, речка...

— Никуда я из Москвы не поеду. Запомни это, и детей от себя не отпущу.

Надейка и Анечка даже не подозревали, что происходит в семье. Они радовались, что отец с ними и его уже никогда и никуда не вызовут надолго. Как только гремел очередной салют, дочки с веселым шумом врывались в комнату, где работал батька, и тянули его к окну. Радио сообщало об освобождении Советской Армией новых городов, про восстановление там народного хозяйства после изгнания фашистских захватчиков. Скоро будут освобождены и его Пышковичи. И тогда он осуществит свою мечту, которая зародилась в партизанском госпитале. Поднять из пепла и руин колхоз, сделать его еще краше, чем был он до войны. Об этом он недавно и написал заявление в партийные органы. И теперь с нетерпением ждал оттуда вызова. И Антона Корницкого вскоре вызвали. Его просьбу о направлении в родную деревню Пышковичи встретили одобрительно.

Домой Корницкий летел как на крыльях. Ему снова позволили вернуться в строй, помогли выбраться из тупика, в который загнал проклятый взрыв толового заряда. Теперь нужно действовать! Незамедлительно, сейчас же!
Дом на ватмане

Полина Федоровна позвонила Виктории Аркадьевне и попросила, чтоб та узнала у архитектора Лазаревича, скоро ли будет готов проект дачи.

— А этот кудесник, Полечка, как раз у меня и сидит, — пропела Виктория Аркадьевна. — Мы сейчас с ним сделаем налет на вашу базу. Запросто!

Положив телефонную трубку, Виктория Аркадьевна решительно тряхнула черной гривкой и скомандовала гостю:

— Сашка, на линейку!

Сашка, которому Виктория Аркадьевна приказала становиться на линейку, был уже в солидном возрасте. Поблескивающую его лысину окаймлял венчик редких и легоньких, как пух, волос. На чисто выбритом, но утомленном лице архитектора светились серые умные глаза. Лазаревича сперва коробило и фамильярное отношение к нему этой красивой женщины и ее чуть ли не блатной жаргон. Возможно, это была обычная бравада, которая пристала к ней в трудные военные дни. Первое время Виктория Аркадьевна ходила даже в простых кирзовых сапогах и коротком ватнике, хотя у нее было достаточно лучшей одежды и обуви. Теперь Виктория Аркадьевна снова начала одеваться по-прежнему красиво и напоминала своим знакомым, что скоро всех их доведет до надлежащего вида.

— После всего, что было, да чтоб не одеться?! Не думать о своем благополучии?! Нет, простите!.. Пускай те, кто наделал нашему народу столько горя, трясут теперь своими лохмотьями. А мы, победители, должны жить по-королевски.

Если кто-нибудь шутки ради спрашивал у Виктории Аркадьевны, когда же начнется жизнь по-королевски, она убежденно отвечала:

— Очень скоро. Американцы нам помогут.

Оказавшись теперь с Лазаревичем на улице, они решили идти к Корницким пешком. Летний день был ясный, солнечный. Мимо них мчались троллейбусы, автобусы, легковые машины. На широком тротуаре — спешащий людской поток, в котором часто мелькают офицеры с чемоданами и солдаты с вещевыми мешками за плечами. Взяв Викторию Аркадьевну под руку, Лазаревич неторопливо шагал по краю тротуара. Время от времени он бросал мимолетный взгляд на тот или иной дом. Некоторые из зданий были еще покрыты камуфляжем. Возле одного дома Лазаревич вдруг отпрянул в сторону, потянув за собой и Викторию Аркадьевну. Высоко вверху, стоявший в подвешенной люльке, рабочий широкими взмахами кисти закрашивал камуфляж, и несколько капель слетело оттуда на рукав Лазаревича.

...Дверь им открыла Полина Федоровна.

— Заходите, будьте добры, скоро должен вернуться и Антон Софронович.

— А куда он пошел?

— Его вызвали в обком.

— Могли бы уж и не тревожить такого человека, — буркнул Лазаревич, вешая в передней шляпу. — Не любит наше начальство обходиться без людей. Инвалидам и тем не дают покоя. Видимо, снова пошлют выступать где-нибудь на митинге... Ну, Полина Федоровна, ваш общий с Викторией Аркадьевной заказ я выполнил. Можете теперь критиковать: ругать, хвалить, что вам лучше покажется.

Он открыл крышку черного круглого футляра и достал оттуда несколько листов ватмана. Положив все это на стол, Лазаревич начал хлопотливо поправлять венчик своих волос.

— Я уже смотрела, Полиночка, — развертывая бумаги, заговорила Виктория Аркадьевна. — Каравай поседеет от зависти, когда увидит вашу дачу.

Они склонились над ватманом, но в эту минуту в передней раздались два протяжных звонка.

С криком «Татка!» выскочили Надейка с Анечкой и бросились в переднюю. Оттуда снова послышались возбужденные голоса: «Татка, татка!», и команда Корницкого: «Сми-ир-рна! Шагом ар-рш!» Из передней вышли, маршируя и счастливо смеясь, Анечка, за нею Надейка, а за Надейкой Корницкий.

Анечка, захваченная игрою, промаршировала вокруг стола. Корницкий около входных дверей тронул рукою Надейку и шепнул ей, чтоб она пряталась вслед за ним. Они исчезают в передней. Анечка спохватилась, когда в комнате, кроме матери и гостей, уже никого не было. Она кинулась в спальню, стала искать под кроватями, побежала потом в кабинет, оттуда в кухню. И там — никого! Тогда Анечка бросилась в ванную комнату. Корницкий и Надейка тем временем хоронились за раскрытыми в прихожую дверями.

Надейка спросила заговорщицким голосом у отца, так, чтобы никто не услышал:

— Прочитали наше заявление?

— Прочитали... Ехать...

— Ух, какие знающие люди в обкоме!

Послышались шаги, Корницкий и Надейка спохватились, когда Полина Федоровна заглянула в ванную. Они с невинным видом направились ей навстречу.

— Как тебе не стыдно, Антон, — промолвила Полина Федоровна. — Лазаревич давно тебя ожидает. Ты даже не поздоровался ни с ним, ни с Викторией Аркадьевной.

— Ну что ж, подавай меня своему Лазаревичу, — ответил Антон Софронович, идя с Полиной Федоровной в столовую. — Я стану послушным хлопчиком.

В столовой Лазаревич уже сам раскладывал свертки ватмана. Пожав поданную Корницким левую руку, предложил:

— Будьте любезны, взгляните на этот лист.

— Ого! Замечательный особняк.

— Его можно построить и тут и на Черноморском побережье. Вот первый этаж. Передняя, гостиная, кухня, ванная комната, столовая, спальня. Ваш рабочий кабинет будет на втором этаже. Там же, рядом, комната отдыха.

— А тут что?

— Гараж. Надо надеяться, что земельным участком вас не обидят. Вот эту часть засадим фруктовыми деревьями. Тут, если захотите, будет виноградник. Погреб я спланировал под гаражом... как у полковника Курицына.

— Как у Курицына... А конюшню вы не предусмотрели?

Полина Федоровна недоуменно поглядела на мужа: шутит он или говорит серьезно?

— Простите, но Полина Федоровна ничего не говорила про конюшню.

Корницкий вопросительно посмотрел на жену. Та заметила в глазах его задиристый недобрый огонек.

— Скажите, товарищ Лазаревич, а коровник, голов так на сто пятьдесят, вы можете спроектировать?

— Антон! — с ужасом в глазах сказала Полина Федоровна.

— С подвесными путями, с автопоилками и силосной башней? А-а?

— Вы шутите, Антон Софронович?

— Нет!

— Антон! — со злостью крикнула Полина Федоровна. — Ты снова берешься за свое!

— Это ты цепляешься за свое, — уже не сдерживаясь, крикнул Антон Софронович. — Чего ты морочишь людям голову? Кому все это надо, если мы едем в Пышковичи?

— Ездил ты без меня в Испанию, в гитлеровский тыл! Мне к твоим затеям не привыкать...

— Я туда ездил временно. В родную деревню мы поедем навсегда.

— Ты одурел? С твоим здоровьем? Губить детей...

— И там живут дети...

Лазаревич быстро встал:

— Вы извините, но мне пора идти... Я забегу завтра... Вы остаетесь, Виктория Аркадьевна?

— Нет. Пойдем вместе.

Полина Федоровна проводила их. Вошла Надейка. Она, наверно, все слышала. Приникая к отцу, промолвила, заглядывая ему в глаза:

— И я, татка, поеду с тобой!

Корницкий, ласково гладя ей голову, сказал задумчиво:

— Милая моя! Пока я один поеду. Вы все приедете немного позже.
В родную деревню

Попутная машина довезла Корницкого с железнодорожной станции до райцентра.

Кое-где виднелись голые печи, были сборные домики. Возле одного из них шофер возился с мотором старого трофейното «оппеля». Мотор работал с перебоями, постреливал. Антон Софронович спросил у шофера, где райком партии. Шофер, внимательно осмотрев Корницкого, молча кивнул на двери домика. Антон Софроновйч решительно ступил на крыльцо.

В кабинете секретаря сидел Евгений Данилович Драпеза. Увидав Корницкого, он встал из-за стола и двинулся навстречу.

— Антон Софронович!

Они обнялись и поцеловались. Корницкому казалось, что одежда Драпезы еще попахивает дымом партизанских костров. Глаза Корницкого заблестели, а на губах появилась широкая и теплая улыбка.

— Ну, рассказывай, Данилыч, где теперь наши гайдамаки?

— Где-то далеко на западе, Антон Софронович. Присоединились к гвардейской части и двинулись вперед. А меня, видишь, покинули тут.

— Слышал в обкоме. Ну и как, товарищ секретарь райкома?

— Трудно, Антон Софронович! Кругом, видишь, пустыня Сахара. Людей мало.

— А я, Данилыч? Возьмешь меня на учет?

— С дорогой душой. Могу хоть сегодня уступить свое место. Надолго к нам?

— Насовсем.

— Как — насовсем?

— А вот гляди, — доставая из кармана кителя и подавая Драпезе бумажку, проговорил Корницкий.

— Ого! Авторитетная организация. Но это ж, Софронович, невозможно!.. Ты видел свои Пышковичи?

— Нет еще. А что?

— Ни одной хаты, ни одного хлева! На всю деревню остался один петух. Да и тот, видишь, какой-то ненормальный.

— А что?

— Кого ни встретит — клевать кидается. И старается, подлюга, как раз в глаз нацелить.

— А люди там есть?

— Люди-то есть, но им, как и всюду, не к чему руки приложить. Послали мы туда председателем, если знаешь, Ефима Лопыря. Он в бригаде Иванова командовал хозяйственным взводом.

— Ну и что?

— Ну и ничего.

— Скверно, если ничего. Ты меня подкинешь в родную деревню?

— Хоть сейчас. Но, может, ты голодный? Зайдем ко мне подкрепимся. А-а?

— Благодарю. Я подзакусил на станции.

Потрескивая и постреливая мотором, «оппель» въехал в Пышковичи. Корницкий, который сидел рядом с шофером, видел повсюду давно знакомую ему картину: обуглившиеся в пожарах деревья, землянки, среди которых то тут, то там невесело торчали на пепелищах печи.

Посреди улицы подросток в лихо сдвинутой на один бок пилотке дразнил прутиком рыжего петуха. Петух старался, минуя прутик, подскочить и клюнуть хлопца. Услышав треск мотора, хлопец выпрямился и, заинтересованный, подался к машине, откуда вылезли Корницкий и Драпеза. За хлопцем, пригнув голову, гнался петух. Хлопец, не оглядываясь, отбивался от него ногой.

— Здорово, земляк! — весело сказал Корницкий. — Как тебя зовут?

Глаза хлопца были с восхищением устремлены на Золотую Звезду Корницкого.

— Костик, — ответил он. — А вы — дядька Антон?

— Глаз у тебя партизанский. Не Таисин ли ты сын?

— Да.

— Мать жива, здорова?

— Да.

— Ты Лопыря не видал? — спросил Драпеза.

— Лопырь дома, — отбиваясь от петуха, ответил Костик. — Празднует победу над немцами.

— Крикни его сюда.

Костик бегом кинулся к Лопыревой землянке. Здоровенный, небритый, потный от выпитой горилки, Лопырь сидел вместе с гостями за столом. На столе миски с едой, бутылки, стаканы. Гости, стараясь не обидеть хозяина, делали вид, что с интересом слушали, как он говорил:

— Немцы сюды во, а мы во туды. Немцы туды, а мы сюды. И во им. Трясовица в нос. Понял, Карп?

— Чтоб тебя утки затоптали! — воскликнул тоненьким голоском старик. — Понял.

— А ты говоришь — хозяйственный взвод. Мы, брат, кормили и поили целую бригаду. Дисциплинка!
Землянки — вместо домов

Правду говоря, Драпеза не твердо верил, что Корницкий навсегда приехал в Пышковичи.

«Подполковник в отставке, Герой Советского Союза, человек вполне обеспеченный, как он мог броситься бездумно на такую почти каторжную работу? Как он может смотреть за другими, если сам нуждается в присмотре? Тут что-то не так!» — думал Евгений Данилович, время от времени поглядывая на Корницкого. Взгляд секретаря райкома помимо воли останавливался то на пустом правом рукаве офицерского кителя Корницкого, то следил за движением покалеченной взрывом левой руки... А Ефима Лопыря подпольный райком еще за месяц до освобождения решил рекомендовать председателем «Партизана». У Лопыря и руки и ноги остались целыми. Ни разу ни одна пуля не царапнула. От головы до пят весь здоровый, как бык, и не такой уж, как говорится, дурак. Один был у Лопыря недостаток: немножко увлекался выпивкой. Известно, совсем святых, которые бы в рот не брали этой заразы, нет на свете. Но во всем надо знать меру! При случае, если есть к тому важная причина! Правда, Лопырь такие причины находил быстро. Сегодня — удачная добыча ценной соли для отряда, завтра — удавшаяся операция по разгрому фашистского гарнизона либо уничтожение железнодорожного моста. Почему ж не выпить! Говорят, что итальянцы и французы и за стол не сядут, если на нем не стоит кувшин вина. А мы чем хуже? Мы, которые лупим гитлеровцев и в хвост и в гриву! Вот только покончим с войною, тогда у нас начнется всеобщий банкет... Правда, на том заседании райкома, еще в лесу, Лопыря предупреждали, что стежка, по какой он идет, довольно скользкая: на ней можно не только бока себе набить, но и голову сломать легко.

— Я это понимаю, — тихо ответил тогда Лопырь. — И признаю свою ошибку.

Такого раскаяния было достаточно, чтоб сразу же прекратить критику. Душа Евгения Даниловича мгновенно смягчилась, как только увидел он на широком лице Лопыря покорность и послушность.

А сегодня — на тебе — среди бела дня снова взялся за старое!..

Узнав от Костика, что в колхоз приехал Драпеза и вызывает его к себе, Лопырь быстро встал из-за стола и двинулся из землянки.

Увидав возле трофейной машины секретаря райкома и Корницкого, Лопырь поправил на гимнастерке свои награды и молодцевато козырнул:

— Добрый день, товарищ командир!

— Свинья тебе товарищ, а не я! — не сдержался Евгений Данилович. — Что ты обещал, когда тебе давали броню? Где твоя совесть? Люди на фронте кровь проливают не для того, чтоб всякие бездельники день изо дня лакали водку!.. Сейчас же собери собрание!

Лопырь попробовал было улыбнуться, но Евгений Данилович уже повернулся к нему спиною. Он не мог смотреть на эту отупевшую от хмеля физиономию и заговорил с Корницким о планах восстановления Пышковичей. Корницкий слушал с какими-то веселыми глазами. У него на уме было, видать, что-то свое, давно задуманное... Он с детства знал здешнюю землю, все пригорки и низины, наверно, помнил, где и как стояла каждая хата.

— Восстановление, Евгений Данилович, мы начнем не с хозяйства, хат там или хлевов, а с трудовой дисциплины! — Глядя вдаль, одно только промолвил Корницкий, когда Евгений Данилович закончил беседу. — Кто еще из коммунистов есть в Пышковичах?

— Недавно вернулся из госпиталя Андрей Степанович Калита, довоенный бухгалтер «Партизана». У него пять или шесть ранений.

— Руки и голова целы? — быстро и уже с некоторым беспокойством спросил Корницкий.

— Целые. Но ходить без палки ему трудновато.

— Зачем ему ходить! Он будет у нас сидеть, Евгений Данилович! Мы с ним друзья. Я его любил и уважал больше родного брата. И не помню, чтоб он хоть раз мне соврал...

— Кстати, в каком дворце ты тут собираешься жить? — кивнув на землянки, спросил Евгений Данилович.

— Погляжу, что творится на родительском подворье. В общем, такие вопросы, как еда и квартира, меня никогда не волновали, товарищ секретарь. Даже в самые трудные времена все это как-то улаживалось само собою.

Пока они так разговаривали, деревня понемногу оживала. От землянки к землянке бегали подростки, посланные Лопырем. На улицу выходили женщины, седобородые старики. Постояв с минуту возле своих землянок, они направлялись к машине. Первым, однако, примчался сюда, немного прихрамывая, не совсем еще старый мужчина. Он тотчас повис на шее у Корниикого и залепетал:

— Антон!.. Браточек!.. Как тебе не совестно обходить свой родной угол?! Пошли!.. Настасья и племянники все глаза проглядели!.. А он стоит, как бездомный, середь улицы!..

— Мой старший брат Степан, — освобождаясь от цепких рук, промолвил Евгению Даниловичу Корницкий. И добавил как бы в шутку:

— Любит пофилософствовать.

— Ай, что ты тут говоришь нашему дорогому секретарю про эту... ну, хилосохию! Пошли лучше в наш новый дом!.. Живем мы теперь, Антон, как досельные старцы...

Степан, потягивая Антона за рукав, не удержался, чтоб не заглянуть через стекло в средину низенького «оппеля».

— Там твой чемодан лежит, в этой новой Европе? — спросил он, кивнув на машину.

— Мой.

— Так я заберу и его. Может, хоть переночуешь дома. Правда, достатки у нас не довоенные. Боже мой... Деды наши работали, отцы наши работали, мы также работали, а пришли эти супостаты — и все под корень. Никакого знака, никакой зацепки, чтоб снова начинать жить! На веки вечные все разорили!..

— Выходит, осталось теперь только лечь да помирать? — спросил Корницкий у Степана.

— Ну, не сразу же. Человек ко всему должен приспосабливаться.

— Понял, — протянул, думая о чем-то своем, Корницкий. И неожиданно спросил:

— Заступ у тебя есть?

— Заступ?.. Есть какой-то...

— Это хорошо. А бревна чьи тут?

— Мои... наши, Антоша. Шесть штучек. Партизаны были, подвезли. Ну, заходите в наше подземное логово. Боже мой... После двора и солнышка тут как в могиле. Где вы там, Настя, детки? Никого и ничего не видать...

— Опять расстонался! — послышался из глубины землянки недовольный женский голос.

— Тсс... Погляди, кто к нам пришел. Человек, который с Михаилом Ивановичем в Кремле за ручку здоровкался. Наш герой Антон. Чем мы его, такого человека, угощать будем? Есть там что на сегодня у тебя? А я тут забегу в одно место...

Корницкого начинали уже сердить Степановы стоны. Всегда он всего боялся: и когда работал единоличником, и уже в колхозе, и увидав в Пышковичах фашистскую солдатню. Ему казалось, что они явились сюда только из-за Антона. Он так и сказал тогда, весь трясясь от страха, Насте: «Если у тебя станут расспрашивать про Антона, чекиста, так скажи, что он никакая нам не родня, и мы его знать не знаем, ведать не ведаем!»

Если заходили ночью партизаны, чтоб попросить какой-нибудь пуд хлеба либо просто немного обогреться и переобуться, как на него снова находил страх: а что, если дознаются немцы? Они, может, уже намыливают на его шею веревку, чтобы, как только рассветет, примчаться в Пышковичи и повесить на первом дереве?

И может, так оно и случилось бы, если б не Настя. Она, как и все в Пышковичах, помогала партизанам, как и все, во время опасности хватала за руки детей и бежала с ними в лес. Тогда нехотя бежал следом за семьей и Степан, часто скуля:

— Чего вы летите сломя голову? Мы ж им ничего не сделали. Вот дед Петро остался, осталась Апанасиха с малыми детьми. Как только нас перехватят, так сразу пулю в лоб. Значит, виноваты, коли убегаете!..

Деда Петра гитлеровцы стащили с печи и повесили. Апанасиху с детьми бросили в глубокий колодец, там они и утонули. Пышковичи от первой до последней хаты сожгли за «связь с партизанами».

Партизаны помогли пышковицким хлеборобам построить землянки, засеять, сколько хватило семян, полосы. Командованию приходилось думать не только о налетах на вражьи гарнизоны, диверсиях на железной дороге и на шоссе, но и добывать хлеб для лесной армии, для мирных людей-стариков, женщин, детей.

Так выжила вместе со всеми, кто выжил, и Степанова семья. Кое-что Корницкий слышал про брата, когда он прилетел сюда со своими десантниками. Однако о себе никаких вестей ему не подавал, хорошо зная его боязливый характер.

Теперь ему более душевно обрадовалась Настя и племянники — Васька и Семка. Племянники не отводили своих восхищенных взглядов от дядьковой Золотой Звезды, а Настя заплакала, увидав у него пустой рукав.

— Чтоб их всех, кто войны начинает, земля на себе не носила! — вытерев слезы и немного успокоившись, заговорила Настасья. — Лучше бы мать утопила того своего ребенка, из которого может вырасти душегуб и убийца. Сколько еще по свету ходит злодеев! И вся их забота только о том, как бы наброситься на то, что ты добыл тяжким трудом. Станешь оборонять свое, законное, так тебе за это отрубят руки, а то и голову.

— А ты им не поддавайся, — улыбнулся Корницкий, прижимая к себе меньшого племянника, Ваську. — Правда, Василь Степанович?

— Правда, — робко протягивая руку к Звезде, равнодушно ответил Васька.

Звезда тем временем уже сверкала у него на ладони.

— А орденов, а медалев у тебя, дядька, нету? — завидуя Ваське, спросил Семка.

— Есть, Семен Степанович. Они остались в Москве.

— А почему ты их не взял с собою?

— Привезу другим разом. Вот построю тут себе дом...

Настасья тем временем уже хлопотала возле печи. Услышав разговор про Москву, она спросила:

— Как же там твои: Поля, Анечка, Надейка? Почему они не приехали?

— Благодарю, Настя. Как говорится, живы-здоровы. Получили новую квартиру. Про переезд пока что не думают.

— Вестимо, тут теперь для них какое Житье. Это не то что перед войною, когда рядами хаты стояли, в каждой было молоко, сало, хлеб, а осенью овощи, фрукты. Все за войну как сквозь землю провалилось.

— А мы все это снова достанем, Настя!.

— Да как же. Если не думать о лучшем, так не стоит и человеком называться.

— Мало думать, надо работать! — вмешался в семейную беседу Драпеза. — Антон Софронович вам тут поможет. Как председатель колхоза.

— Председатель колхоза? — переспросила, словно ослышалась, Настя. — Как же, очень надо ему лезть в эту кашу!

Тем временем заявился Степан. Хоть дверь землянки и была открыта настежь, он ступал в проем как-то бочком, словно боялся за что-нибудь зацепиться.

Из одного и другого кармана его штанов торчали горлышки черных бутылок.

— Видел, Евгений Данилович, что творится на свете? — кивнув головою на Степана, промолвил Корницкий. — Кого ни спроси, стонут, что трудно жить. А самогонка откуда берется? Не из песку ж ее гонят! Нет, Степан, ты эти свои игрушки прими со стола. Нам надо выступать на собрании.

— Ну так и что из того? По стакану можно.

— Ни капли.

Степан пожал плечами, но бутылок не убрал. Настя поставила на стол две миски крупеника, положила на алюминиевую тарелку краюшку черного хлеба. Корницкий передвинул левой рукой свой чемоданчик, щелкнули защелки.

— Тут у меня есть свиная тушенка. На, бери, Настя. Все доставай отсюда. А это вам, гаврики, — протянул он Ваське бумажный кулечек с конфетами, — прислали Надейка и Анечка.

Быстро похлебавши крупеника, Корницкий и Драпеза отправились на собрание.
Пять трудодней за каждого коня

Корницкого единогласно избрали председателем колхоза. Всем очень понравилось, как он говорил на собрании. Сперва Драпеза даже поморщился. «Неконкретно! Какая-то сказка для детей! — думал Евгений Данилович, слушая Корницкого. — Какой-то романтик! Расписывает чуть ли не то, что будет разве лишь при коммунизме. Но люди слушают». Миколай Голубович, отец Мишки, адъютанта Корницкого, даже раскрыл рот, словно не все дойдет до него через уши. А Корницкий, как казалось Драпезе, начал и сам увлекаться. Голос его стал какой-то взволнованный:

— Это все твое и твоих детей, Миколай!.. Извечные болота ты превратил в богатые поля, на которых хлеб вырастает выше самого тебя! Бедные суглинки аж стонут от урожаев желтого люпина, бульбы. Горы налитых солнечным соком антоновок, пепинок дает тебе возделанный тобою сад! Тысячи замечательных коров пасутся на теплых росах. А сколько в твоем хозяйстве свиней, тонкорунных овечек, белых кур! Из руин и пепелищ поднял ты красивые фермы, конюшни, гаражи, школы, клубы, жилые дома. И везде и всюду — пышные деревья, друзья человека...

А посмотри теперь на свой двор, на свою хату, Миколай! Разве была у тебя такая до войны? Разве было такое у твоего отца, деда? Богатство в твой дом пришло оттого, что богат стал твой колхоз, а богатым он стал оттого, что ты работал добросовестно и в полную силу. Есть хорошая народная пословица — все за одного и один за всех!..

Глаза Миколая Голубовича стали веселые. В седых усах появилась широкая улыбка. Он оглядывался на толпу женщин, подростков и инвалидов с костылями и выкрикнул:

— Вот это да!.. Не жизнь, а рай небесный!

Послышался дружный хохот. Все повернулись к Миколаю.

— Ох и умеет расшевелить душу наш новый председатель! — все еще улыбаясь, сказал Миколай. — Слышь, Лопырь?

— Болтать-то теперь каждый умеет... Надолго ли у него хватит духу. Если нету ни кола ни двора.

Все оглянулись кругом, чтоб увидать вместо прекрасного поселка и хат почернелые печи, землянки, заросшие бурьяном и полынью. Где-то далеко за лесной стеной подымались дымы пожаров.

Мимо собрания, которое проходило под обуглившимся тополем, проезжало несколько подвод военного обоза.

Кони были запаренные, утомленные. Один даже шатался. Пожилой и усатый военный с погонами старшины, который сидел на передней подводе, подал команду:

— Стоп! Заменить обессиленных коней!

Потом обернулся к людям под тополем:

— Интересно, до Минского шоссе далеко?

— Шесть километров, товарищ старшина! — умиленными глазами поглядывая на выпряженного коня, ответил Корницкий.

— Интересно, интересно, товарищ Герой Советского Союза. На карте поселок, большая деревня, даже городок, а в натуре — пустыня. На сотни километров... Перепрягли коней?

— Перепрягли, товарищ старшина! — отвечал солдат.

— Поехали!

Обоз тронулся, покинув двух обессиленных коней. Один лежал на запыленной траве. Корницкий подошел к нему, стал гладить по шее. Кругом обступили колхозники. Детишки откуда-то, протискавшись сквозь толпу, притащили пучки свежей зелени. Поднесли коню травы.

Миколай, взяв за храп другого коня, поглядел в зубы.

— Восемь годов, Антон Софронович.

— Вот, товарищи, у нас уже есть для начала сразу две лошадиные силы.

— Таких лошадиных сил возле шоссе — хоть гать гатить.

— Правда? — встрепенулся Корницкий. — Пять трудодней за каждого такого коня! Дядька Миколай!

— Я за него, — улыбаясь, отозвался Миколай.

— Подберите себе людей и сейчас же осмотрите местность около шоссе. Как те цыгане, тащите все в наш колхозный табор... Ясно?

— Ясно, Антон Софронович!

— Дед Жоров!

Высокий худой старик, со смешинкой в голубых глазах, повернулся к Корницкому:

— Чего?

— Возьмите этих двух рысаков под свою опеку.

— Их, Софронович, сперва надо в Сочи на курорт отправить. Поваляются там с месяц на пляже, так, может, что и выйдет.

— Гы-гы-гы, — захохотал довольный Лопырь. — Лучше в Ливадию... Во!

Корницкий пристально поглядел на бывшего председателя:

— Ливадию надо раньше построить, товарищ Лопырь. У тебя возле землянки лежит материал. Ты нам одолжишь его на конюшню.

Лопырь сразу посуровел. Ответил хмуро:

— Он мне нужен самому.

— Через месяц мы тебе вернем.

— У меня, Софронович, можно взять четыре бревна, — промолвил дед Жоров. — А навес для коней надо сделать.

— Ее оборудует со своей строительной бригадой Лопырь. Завтра к вечеру кони должны стоять под крышей. Ясно, товарищ Лопырь?

Глаза у Корницкого стали жесткие, беспощадные.

— Ясно, — довольно громко ответил Лопырь. Но тотчас же отвернулся и промолвил потихоньку:

— Увидишь ты меня в строительной бригаде, как свою правую руку.

— Гы-гы-гы... га-га-га... — захохотали близко стоявшие колхозники.

Некоторые, наоборот, накинулись на Лопыря с попреками:

— Что ты дерзишь, Ефим!

— Если человек плохо слышит, так разве можно глумиться?

— В чем там дело? — обратив внимание на оживление возле Лопыря, спросил Корницкий. — Минуточку внимания. Теперь нам надо решить дело с кредитом. Я уже вам рассказывал, что видел в совхозе «Караваево» и соседних колхозах знаменитых коров-костромичек. Они дают по пять и по шесть тысяч килограммов молока. Я считаю, что нам нужно взять в долг тысяч триста в банке и закупить костромичек.

— Много триста тысяч!

— Мало!

— Бери, коль дают!

— А кто будет отдавать?

— Голосуй, Евгений Данилович! — крикнул Миколай Голубович. — Я за хороших коров и за триста тысяч.

— Кто за это предложение, прошу поднять руку! — крикнул Драпеза. — Так. Большинство за триста тысяч. На этом собрание позвольте считать закрытым. За работу, товарищи!..

Люди начали расходиться. Лопырь и дед Жоров двинулись домой.

— Слышал, как заговорил ваш герой, когда вы выбрали его председателем? — оглядываясь кругом, промолвил Лопырь. — Как в штрафном батальоне! Он еще вам покажет, где раки зимуют... Во!

— Поживем — увидим...

— Уже видать, что нету у него души. Столько человек за войну перерезал...

— А если эти человеки загоняли баб и детей в колхозные гумна и сжигали их заживо, так разве таких жалеть можно?

— Известно, нет. Но и его сердце огрубело, оно уже не знает пощады...

— От зависти у тебя это идет, Ефимка, — остановившись перед своей землянкой, вымолвил дед Жоров. — Что его выбрали, а тебя скинули.

— Плевал я на него! Он тут долго не продержится без женского уходу. Он сам себе даже сапог не может натянуть!
Трофейная команда

Миколай Голубович сидел на небольшом пригорке в тени молодых зарослей. С важным видом приставив к глазам полевой бинокль, старик начал глядеть на шоссе. В окулярах высились кроны придорожных берез. По шоссе мчались автомашины с солдатами, «катюши», пушки. Где-то в вышине загремело синее небо. Миколай перевел взгляд выше березовой аллеи. Под солнцем заблестели алюминиевые фюзеляжи истребителей.

— Ну и силища! — воскликнул Голубович. — Не диво, что гитлеровцы показали пятки!

Около Миколая сидели три подростка. Старший из них, белокурый, с голубыми глазами, не вытерпел:

— Дайте мне взглянуть, дядька Миколай.

— На, Костик, гляди, только не проворонь. Если что такое — сразу подай сигнал.

— Разве я маленький! — сплюнув через сжатые зубы, ответил Костик.

Завистливо поглядывая на бинокль в руках Костика, один из хлопцев попросил:

— Потом, Костик, дашь мне немножко посмотреть. Хорошо?

— И мне, — спохватился третий хлопец.

— Сначала помой руки, — строго ответил Костик. — Это бинокль нашего героя.

Хлопец посмотрел на свои руки, вскочил, словно в поисках воды. Ступил в заросли, но тотчас же быстро выскочил назад и прошептал:

— Он сюда идет!

— Кто? — закуривая папиросу, спросил Миколай.

— Герой!

Из кустов и в самом деле выходил Корницкий. Шаг его был разгонистый, глаза нетерпеливые. Миколай быстро встал.

— Ну как? — спросил Корницкий.

— Кое-что есть, — отвечал, ухмыляясь, Миколай. — Идите сюда.

Он направился через березничек. На небольшой прогалинке паслось пять тощих, кожа да кости, коней.

— У этого короста, — подойдя с Корницким к буланому коню, сообщил Миколай. — Но он еще молодой...

— Вылечим! — обходя кругом коня, ответил Корницкий. — Что еще?

— Взгляните сюда, Антон Софронович. Я думаю, пригодится в нашем таборе.

На земле лежали навалом несколько колес, шины, лист толстого железа, бухта проволоки. Корницкий наклонился, пощупал проволоку и промолвил с довольным видом:

— Будут свои гвозди!

В это время донесся пронзительный голос Костика:

— Дядька Миколай! Едут!..

— Сейчас! — пробираясь через кусты, крикнул Миколай. — Что там?

— Взгляните! — передавая бинокль Миколаю, ответил Костик. — Я насчитал аж сорок две подводы.

Миколай взял бинокль. Навел на шоссе.

Наши автоматчики вели длинную колонну военнопленных немцев. Навстречу им шел обоз на запад. Кони были, как на подбор, сытые, подвижные. В хвосте обоза запасные незапряженные лошади. Миколай опустил бинокль и промолвил разочарованно:

— Эти не притомятся до самого Берлина... Я, Антон Софронович, сидя тут, подумал, что дежурства можно смело поручить Костику.

— Правильно. Бери, Костик, мой бинокль. Назначаю тебя начальником трофейной команды.

...Пышковичи ожили и зашевелились. Вместе с бухгалтером Андреем Степановичем Калитою Корницкий обошел все землянки, чтоб выявить тех, кто мог выполнять даже самую легкую работу. Создали бригады, и часть людей уже на другой день после собрания начала добывать торф. Лопырь попробовал было отговориться от руководства строительной бригадой. Он сказал, что пойдет в райком, будет писать даже в Минск. Он лучше пойдет на фронт.

— Хочешь на фронт? — взглянув на Лопыря веселыми глазами, спросил Корницкий. — Я сегодня же договорюсь с военкоматом, чтоб тебя сняли с брони.

Лопырь перепугался и вышел на работу.

Корницкий торопился за день повсюду побывать, чтоб видеть, как идет дело. Кузнец Кубарик кое-как оборудовал кузницу, поставил вентиляционное самодельное поддувало. В кузницу тащили железо. Вокруг кузницы лежали колеса, бухта проволоки, щит противотанковой пушки.

Зубарик и хлопец-подросток уже заканчивали сборку первых колес, когда сюда подошел Корницкий.

— Первый транспорт готов, товарищ председатель!

— Хорошо, — улыбнулся Корницкий. — А ход легкий?

Он уперся рукой в телегу, подтолкнул. Телега подалась вперед. Подросток ухватился за оглобли и потянул. Зубарик тоже торопливо стал рядом с Корницким. Так они объехали вокруг кузницы и остановились на прежнем месте.

Корницкий достал из кармана платок и вытер вспотевший лоб. Потом обратился к хлопцу:

— Беги позови сюда бухгалтера Калиту. Быстро! Одна нога здесь, другая там!

Хлопец кинулся прочь от кузницы.

— Сколько могут стоить такие колеса? — спросил Корницкий у кузнеца.

— Кто его знает. Может, тысячу, а может, и две.

— А до войны?

— Кажется, пятьсот рублей.

— Хорошо. А бухта такой проволоки?

— Такая проволока стоила два рубля за килограмм.

— Сколько тут будет килограммов?

— Да, видать, килограммов сто. Бухта еще не початая.

— Значит, двести рублей, — промолвил Корницкий.

Перед ним в армейской форме со множеством нашивок о ранениях стоял Андрей Степанович Калита. Калита опирался на березовую палку.

— Видел, Андрей Степанович? — кивнув головой на телегу, спросил Корницкий. — Оформляй по всем правилам в колхозный актив этот транспорт. На пятьсот рублей.

— Есть, Антон Софронович.

— Коней оформил?

— Заприходовал по всем правилам.

— И проволоку заприходуй. Приходуй, Андрей Степанович, все, что попадает в колхозную кладовую. Будь рачителен, как некогда твой прославленный тезка Калита — князь московский. Помнишь, что сказал об учете Владимир Ильич? Учет — это социализм!

Костик тем временем рыскал со своими друзьями в поисках трофеев. На груди хлопца красовался полевой бинокль.

— Раз, два, три... левой, левой, левой... — слышалась команда. — Полк, стой!..

«Полк» послушно остановился и стих.

Костик со строгим выражением на лице поднял бинокль к глазам и увидел кусты, редкие деревца, а между ними автоприцеп с бочками. Около автоприцепа валялись какие-то ящики, канистры. Костик передал бинокль Мирику:

— Взгляни, Мирон, вон туда.

— А потом мне, — попросил Славик. — Правда ж, Костик?

— Поглядишь и ты, — позволил Костик.

— Ай-я-яй! — вскрикнул Мирик. — «Тигра»!..

— Прицеп, а не «тигра», — возразил Костик.

—  «Тигра»! — упрямо повторил Мирик. — Завяз в болоте!.. Вон, правей от бочек...

Костик молча взял бинокль, посмотрел в него и сразу стал строгим. Прошептал:

— Тсс... За мною!

Он пригнулся и начал перебегать от куста к кусту. За ним, точно копируя его движения, побежали оба его приятеля. Затем Костик бросился наземь и пополз.

— Вперед! — время от времени оглядываясь на хлопцев, строго командовал Костик.

Хлопцы самоотверженно ползли за ним.

— Подготовить гранаты!

Они переползли через глубокие, наполненные водою колеи. За каких-нибудь двадцать шагов от прицепа Костик вскочил на ноги и с криком «ура» бросил «гранату».

— Бба-бах!.. Вперед!

Так они завладели, как говорится в военных сводках, автоприцепом, «тигром», чтоб тотчас же известить об этом Корницкого. Часа через два тут уже была целая толпа. В автоприцеп запрягли пару коней. Миколай с вожжами в руках подал команду:

— Ну, помогай!

Пожилые мужчины, женщины, подростки облепили прицеп, упираясь в него кто руками, кто плечом. Костик с друзьями также принял активное участие. Не протискавшись к прицепу, хлопцы ухватились за постромки и начали тянуть.

— Но-о, поехали! — понукал Миколай коней вожжами.

Нагруженный автоприцеп медленно тронулся и направился к деревне.

— Пошло, пошло!

— Нажимай!

Корницкий и Калита, которые тоже помогали сдвинуть ценный воз, остановились и глядели, как он удалялся.

Корницкий обратился к Калите:

— Ты осмотрел танк? Как мотор?

— Мотор должен работать.

— Но как нам вызволить его из болота?

— Вытащим, Антон Софронович. Есть тросы. Сделаем ворот, и он выползет, как миленький...

— Ну так делай. А я завтра подскочу в Минск. Будем ковать железо, пока горячо.
В Центральном партизанском штабе

До Минска Корницкий добрался на попутной военной машине. Остановившись в Лощице, где разместился Центральный партизанский штаб, он пошел по улице, заполненной подводами. Туда-сюда сновали вооруженные люди в самой разнообразной одежде, с красными ленточками на шапках. Рысили конники. Навстречу Корницкому маршировал партизанский взвод. Усатый, молодцеватый взводный, отступив в сторону, пропускал своих людей под команду «левой, левой, левой».

Тут же на улице стоял распряженный воз, который дружно обступили партизаны. На разостланной шинели лежали хлеб, сало, стояли бутылки с горилкой. Бородатый партизан с орденом Красной Звезды, поднимая алюминиевый кубок, крикнул:

— За темную ночь, хлопцы!

— За темную ночь! — дружно поддержали этот тост остальные.

— Где тут штаб генерала Каравая? — спросил у бородатого партизана Корницкий.

Держа в одной руке кусок сала, в другой ломоть хлеба, бородатый ответил:

— Вон в том доме, товарищ Герой Советского Союза. Может, выпьете с нами чарку?

— Благодарю, хлопцы, — отказался Корницкий и двинулся дальше.

В другом месте он заметил группу хлопцев и девчат. Их винтовки, автоматы и самозарядки были повешены на плетень. Красивый девичий голос запел: «Славное море — священный Байкал», чтоб дружный и мощный хор голосов вел песню дальше.

Перед входом в ворота Корницкий улыбнулся и остановился. Два безусых юнца с автомагами на груди и залихватски сдвинутыми на затылок пилотками опоясывали козла ремнем с немецкой кобурой от пистолета. На шее козла висел гитлеровский железный крест.

— Куда вы готовите этого вояку? — спросил Корницкий. — На диверсию?

Один из хлопцев обернулся. Увидев Золотую Звезду, быстро подтянулся и взял под козырек. Отчеканил:

— На всебелорусский парад партизан, товарищ Герой Советского Союза! — и добавил более спокойно:

— Он в нашем отряде с первых дней войны.

Вот и кабинет Каравая. Усатый красавец был уже в генеральской форме и сидел за столом, слушая, что ему объяснял средних лет партизан с орденом Отечественной войны на груди:

— ...Матрунчика в армию, Котяша в армию, Давыдюка в армию, а меня, Лохматку, в запас?

— Не в запас, садовая твоя голова, а на самый огневой рубеж.

— Какой же это огневой рубеж, товарищ генерал, председателем нашего колхоза? Мне еще до Берлина хочется дойти!

— Мало ли что кому хочется! А кто будет восстанавливать народное хозяйство? Есть приказ немедленно демобилизовать из армии учителей, инженеров, экономистов, председателей колхозов. Меня, брат, самого увольняют в запас. Так что ступай и не дури мне голову. Сразу же после парада чеши в свой колхоз.

— Так там же, сами знаете, остались одни головешки. Сто лет пройдет, покуда люди станут на ноги!..

— А ты постарайся поставить их на ноги за пять лет.

— Разрешите идти?

— Иди. Возьми себе на разживу десять коней из своего отряда.

— Благодарю, товарищ генерал.

Корницкий слышал разговор про коней и сразу, поздоровавшись с Караваем, спросил:

— Про каких вы тут коней говорили?

— А тебе они нужны?

— Да еще как!

— Десять могу дать. Со сбруей, с телегами.

— Только десять?

— Ну, пятнадцать.

— Двадцать. Не меньше! Я тебе, когда улетал в Москву, передал шестьдесят...

— Хорошо. Ты будешь завтра на параде?

— Нет, у меня нет времени...

— Эх, Антон, Антон. Разве тебе надо то, куда ты полез! С такой головой, с такими заслугами! Тебе бы армией командовать, руководить комиссариатом...

— А колхозом разве могут руководить и безголовые? А-а?

— Ну, не безголовые. Но небольшого ума дело растить картошку и огурцы. Ты размениваешь себя на мелочи. Ты, который мечтал о мировой революции, о счастье всех людей на земле... А теперь что! Как это иной раз пел твой доктор Толоконцев:

Ни сказок о нас не расскажут,

Ни песен о нас не споют!

Так, кажется?

На лице у Корницкого, пока он слушал Каравая, все время блуждала сострадательная улыбка, в глазах горели задиристые огоньки. Он даже не мог сидеть на месте, встал и прошелся взад и вперед. Когда Каравай кончил говорить, Антон Софронович остановился перед ним и промолвил в восхищении:

— Гляжу я на тебя, Василь, и глазам не верю. Ко мне в отряд ты когда-то прибежал в лаптях. А теперь, диво да и только, генерал!

— А ты не бросил шутки шутить, Антон... — недовольно поморщился Каравай.

— Почему ты думаешь, что я подшучиваю? Разве ж это не правда, что от твоих дел тряслись тут разные фоны-бароны, которые окончили, может, по две или по три военные академии? Проще сказать, ты их лупил как Сидорову козу. Но меня это, Василь, не удивляет...

— Я не знаю, что вообще может удивить такого человека, как ты, — буркнул Каравай.

— Удивляет твой взгляд на сельское хозяйство... Если говорить про лук и огурцы, так их американские фермеры умеют выращивать не хуже нас. И урожаи хлеба они собирают не меньше нашего.

— Ну, ты говоришь не то. Наше сельское хозяйство самое передовое в мире. Как же тогда у нас могут быть низкие урожаи?

— А сам ты видал эти урожаи? Знаешь, какие они должны быть у нас?

— Не кричи... Кому надо, тот об этом позаботится.

— А ты, а я? Будем стоять в стороне и любоваться? Так вот я тебе и отвечаю на твой вопрос. В колхоз я поехал не только для того, чтоб выращивать лук и огурцы, а строить коммунизм.

— Ну и что ж, строй. Только прошу тебя, Антон, не оспаривай некоторые верные взгляды... Ты раньше был более осторожный...

— Вот оно что!.. А я, грешный человек, считал, что партия учила меня немножко думать и самому. Что ж сказать, что ответить на твой совет? Ты знаешь, как держатся с женами иные разумные мужики?

— Ну?

— Они слушают своих баб, никогда им не перечат, но делают по-своему.

— Опять шуточки-прибауточки!

— Не всегда же быть серьезным. Кстати, куда ты думаешь пойти работать, как окончится война?

— Моя война кончается после завтрашнего парада. Меня назначают заместителем комиссара лесного хозяйства.

— С какой это стати? Ты ж не лесовод! Хотя, как мне кажется, никто так не любит лес, как мы, партизаны.
Лопырь справляет день рождения

Время от времени возвращались в колхоз с войны люди. Это были, как и Корницкий, инвалиды. Кто без руки, кто без ноги, либо по многу раз простреленные, как Андрей Калита. Пока что только один вернулся целым и невредимым — бывший бригадир Адам Лабека. От шоссе, где он слез с попутной машины, пять километров до Пышковичей Лабека шел бесконечно долго.

Часто он садился то на придорожный камень, то прямо на землю и, тяжко вздыхая, поглядывал большими темными глазами в сторону Пышковичей. Их почему-то не было видно из-за пригорка ни привычных, дорогих путнику крыш с кирпичными трубами, ни даже тополевых вершин. Когда-то до войны Адам Лабека, не чувствуя усталости, проходил это расстояние до шоссе за каких-нибудь сорок минут. А теперь ноги не слушаются, руки трясутся, по всему телу расходится мучительная истома. Вещевой мешок с краюхой хлеба и одной банкой консервов давит, как каменная гора. На взгорке, откуда как на ладони предстали перед глазами пышковические землянки и редкие скелеты приусадебных деревьев, Адам Лабека снова в изнеможении сел на землю. В глазах у него на мгновение вспыхнуло что-то живое, даже чуть порозовела пергаментная кожа на бритом лице. Но уже в следующую минуту рот его скривился от боли в груди, лоб покрылся капельками пота.

Адам Лабека глухо застонал и повалился на бок, медленно растягивая сначала одну, потом другую ногу. Боль не унималась. Он перевернулся на спину и так почувствовал себя немножко лучше. Тихое синее небо над головой, ласковый теплый ветерок находили отклик в его душе, радовали его.

Он, Адам Лабека, вновь на своей земле! Снова дышит воздухом своей родины, смотрит в синь родного неба. Даже горький запах придорожной полыни казался ему теперь неимоверно родным и дорогим. Он протянул правую руку к большому пучку горькой травы, которая шевелилась от ветра. Провел ласково узловатыми пальцами по холодноватым листьям. Улыбнулся сам себе и закрыл глаза. Адама Лабеку клонило ко сну. Так было всегда после острых приступов боли. Вот он отдохнет немного и тогда, как говорится, сделает последний бросок к родному порогу...

Но отдохнуть ему не пришлось. Послышался стук колес, фырканье коней. Не трогаясь с места, Адам Лабека повернул голову. К нему приближался обоз подвод. Вскоре передняя подвода, поравнявшись с ним, остановилась. С воза соскочил человек в офицерском кителе и с Золотой Звездой Героя.

— Эй, солдат! — крикнул он, став над распростертым на земле Лабеком. — Далеко ли идешь?

Что-то знакомое послышалось в голосе героя. Только вот пустой правый рукав?.. У того, которого он, может, тысячу лет тому назад знал и встречал, были обе руки...

— Иду в Пышковичи, — трудно дыша, ответил Лабека. Собрав силы, он сел.

— На побывку?

— Навечно, товарищ Герой Советского Союза.

— Кто же это рассиживается тут, за каких-нибудь сто шагов до дому? Ты должен лететь, как на крыльях!

— Нету у меня крыльев, товарищ герой. Вытеребили их немцы за два года плена. По перышку, по пушинке.

— Понятно. Садись на воз. Хлопцы, помогите ему.

Хлопцы бросили прутья, которыми погоняли коней, и подхватили Адама Лабеку под руки.

— Ну что вы!.. Я сам! — попробовал было отбиваться Лабека. — Как малого ребенка...

— Ты сам будешь садиться целый год! — засмеялся человек в офицерском кителе. — А хлопцы устроят тебя за пять секунд. Разве неправда? До чьей землянки тебя подвести?

— А вы разве знаете кого-нибудь в Пышковичах?

— Слышал о некоторых.

Только теперь Адам Лабека узнал своего земляка Корницкого. Узнал по шраму под правым глазом.

— Я вас вспомнил, Антон Софронович, — сказал он. — А когда подошли ко мне, тогда не узнал. Голос кажется знакомым, а чтоб сказать наверно, хоть убей, не могу. А вот теперь словно в голове просветлело. Теперь вспомнил.

— А как тебя зовут?

— До войны звали меня Адамом Лабеком...

— А теперь что, ты переменил свою фамилию?

Адам Лабека будто и не слышал этого вопроса.

— Был такой бригадир в колхозе «Партизан». На Всесоюзную выставку в Москву ездил. Там показывали экспонаты из его бригады: лен, картошку, и все, какие у нас живут народы, удивлялись, что может, если захочет, вырастить человек в Пышковичах.

— Подожди, — сухо перебил его Корницкий. — Я это слышал. Только вот не понимаю, почему ты говоришь о себе, как о каком-то покойнике? Неужто ты не Адам Лабека, довоенный бригадир второй пышковической бригады?

— А я и сам хорошо не знаю, Антон Софронович. Одни говорят, что я прежний Адам Лабека, другие, наоборот, утверждают, что от прежнего Адама Лабеки осталась только тень. Кому верить — неизвестно...

У Корницкого сердце защемило от боли. «Эх, браток, и трахнула ж по тебе война! С виду вроде бы и человек, солдат. Новенькая гимнастерка, штаны, еще хорошие кирзовые сапоги. Видать, приоделся в части, которая освобождала лагерь. То-то будет радость жене, детям, как увидят дорогое для них лицо! Пока он не напугает их своей дурацкой панихидой...»

Корницкий перевел свой взгляд с Адама Лабеки на Пышковичи. Отсюда он видел каждую землянку, чуть ли не узнавал отдельных людей. Возле Лопыревой землянки толпился народ. Что там произошло? Может, какое несчастье?

Вон по улице ползет танк с автоприцепом. На прицепе гора бревен. Из толпы, которая собралась возле Лопырева двора, некоторые начали махать руками. Значит, с Лопырем плохого не случилось! На дворе у него видны столы, вокруг столов сидят люди. Немного подальше какая-то суетня, словно танцы. Корницкий внимательно вглядывался, и вдруг лицо его побагровело от гнева. Так и есть! Танцы среди бела дня!

Он не мог усидеть на возу. Соскочил и быстро пошел вперед.

— Чего это тут у вас «тигры» разгуливают? — крикнул ему вдогонку возница. — Кони, товарищ Корницкий, стали пугаться. Может, есть другая какая дорога к вашим дотам?

— Поезжайте за мной, — приказал Корницкий. — Я сейчас скажу, чтоб заглушили мотор.

Танк с автоприцепом шел прямо на Корницкого.. Через раскрытый люк водителя выглядывал Калита. Корницкий показал ему рукой, чтоб съезжал в сторону и глушил мотор. Когда мотор чихнул и заглох, Калита высунулся из люка.

— Что такое, Антон Софронович?

— Там кони. Они пугаются.

— Кони? Достали?

— Двадцать пять.

— Вот так здорово! И все нормальные?

— Посмотришь. Конюшня готова?

— Нет, Антон Софронович! Лопырь уже другой день справляет день своего рождения.

— Осчастливил, пакостник, мир своей особой. Ты вот что, Андрей Степанович. Организуй вместе с Таисией для партизан обед и отдых. Завтра пораньше хлопцы должны выехать в Минск.

— Будет сделано, Антон Софронович.

Напрасно Калита и Голубович предупреждали Лопыря, чтоб он не заводил попойки.

— Я человек, а не батрак у Корницкого, — ответил им Лопырь. — Хочу работаю, хочу гуляю. Плевать мне на все его приказы...

— Смотри, чтоб после не каяться, Ефим, — пригрозил Голубович. — Председатель приведет коней, а их ставить некуда.

— Теперь тепло. Постоят на свежем воздухе. А ты не лезь в подпевалы Корницкого. Думаешь, очень он осчастливил твоего Мишку, что взял тогда в свои холуи? Лучше вот приходи ко мне и выпьешь за то, что нет тут эсэсовцев.

— Смолы ты напейся за моего Мишку!.. — выругался Голубович и больше не приставал к Лопырю.

Около Лопыревой землянки теперь гремела музыка. Играли двое седых дедов — Апанас и Карп. Танцевали девчата и хлопцы — подростки. Глаза у Лопыря, который сидел вместе с гостями за столом, были уже достаточно мутные. Душа его, однако, видела все. И что есть еще самогонка в бутылках и жбанах, и что дед Карп очень старательно тереренькает на цимбалах. Лопырь расчувствовался, налил полный стакан самогонки и, пошатываясь, подошел к Карпу. Через плечо протянул к его носу питье.

— Ах, чтоб тебя утки затоптали! — в восторге промолвил старик, осторожно принимая стакан из железной лапищи хозяина. — На многие лета, Ефим Демьянович!

— Пей, пей, Карп!.. При герое навряд ли доведется.

Он поднял голову и откинулся назад. Прямо ему в глаза смотрели сухие, жесткие глаза Корницкого.

— Здорово, именинничек! Пришел поздравить тебя!

Музыка сразу стихла. Люди сошлись в одну плотную группу. Глядели с интересом и напряжением на двух человек, которые стояли один против другого. Лопырь был почти на голову выше Корницкого.

— Благодарю, Антон Софронович... — предчувствуя недоброе, процедил он сквозь зубы. — Садитесь, выпейте чарку...

Он взял Корницкого под руку, чтоб идти к столу, но председатель резко отшатнулся от Лопыря.

— Выпить мы всегда успеем, Ефим. День рождения — большая дата в жизни человека. Люди должны радоваться, что им как-то лучше и веселее стало жить от твоих работящих рук, от твоего хорошего разума. Ты им всегда поможешь не пустым сочувствием, а добрым делом. Большое тебе спасибо за конюшню. Двадцать пять коней уже стоят под крышей...

— Поглядите, что творится на улице! — крикнул кто-то тем временем. — Целый обоз!

Люди бросились с Лопырева двора. Остались тут только хозяин, Корницкий и дед Карп.

— Ты знаешь, мерзавец, что полагалось за такие дела в партизанах? — уже не сдерживаясь, гневно крикнул Корницкий. — Два таких рабочих дня выкинуть псу под хвост!

— Ну, ты не очень тут расходись! — угрожающе крикнул Лопырь. — Хочешь, я тебе покажу, где раки зимуют?!

— Ты? Мне?

Ненависть уже ослепила Лопыря. Своими здоровенными ручищами он схватил председателя за грудь. Заглянул в полные ненависти глаза Корницкого.

— Хочешь? Сейчас от тебя только мокрое место останется!

К Лопырю с воплем бросилась жена. Ухватилась за гимнастерку:

— Ефимка, что ты делаешь! Не губи наших детей!..

— Прочь ступай! — Лопырь только чуть двинул плечом, и жена отлетела от него как пушинка.

И в ту же минуту Корницкий быстро подставил Лопырю правую ногу и махнул рукой перед его носом.

Обороняясь от удара, Лопырь резко рванулся назад и очутился на земле метров за пять. Он еще не понимал, что с ним случилось. Как это произошло? Лицо его было растерянное, даже ошеломленное.
Будут у нас и миллионы!

Вечером Корницкий сидел в землянке Калиты. На столе скупо светила лампочка. Председатель просматривал учет работы за день. Бухгалтер сидел против него и курил.

— Сколько сегодня привезено бревен? — поглядывая на Калиту, спросил Корницкий.

— Сорок кубометров, Антон Софронович. Мерка.

— Мерки бывают разные, Андрей Степанович. По некоторым меркам нас должны были побить гитлеровцы, а вышло наоборот. Теперь для нас с тобою самое главное — производительность труда, как сказал Ленин. Мы должны работать и за тех, кто еще на фронте. Знаешь, что постановили на своем собрании наши комсомольцы?

— Пока что нет.

— Все, кто может держать топор или лопату, — на работу! Дома остаются только больные. А если ты болен — принеси, пожалуйста, справку от доктора.

— Так у нас же сельскохозяйственная артель, а не завод.

— Дай бог, чтоб и у нас была такая трудовая дисциплина, как у рабочих.

— Тогда мы, может, примем еще постановление оплачивать работу не натурой, а деньгами? А-а?

— Ты не смейся. Когда-нибудь дойдем и до этого. Не всегда мы будем сидеть на тысячных прибылях.

— А как иначе?

— Будут у нас и миллионы!

— Миллионы? Откуда?

— Знаешь рассказ про клад? Помирал человек и сказал своим сыновьям, что в саду закопан клад. А где — пусть сами ищут... Сыновья перекопали, перебрали руками от края до края всю землю. Правда, золота они не нашли, но деревья на перекопанной земле дали прекрасный урожай. И этот урожай был для сыновей самым лучшим кладом.

— Счастье, что той земле не нужно было удобрение. А для нашей покуда что нет ни одного воза.

— Удобрение мы добудем из болота. Торф!

— Не велика от него польза для растений.

— Будем смешивать с навозом. Болот у нас хватает. Мы теперь поставим болота на службу урожаям. Ты, Андрей Степанович, нажимай на вывозку леса... Может, нам собрать еще один автоприцеп?

Пламя керосиновой лампочки заколебалось, чуть не погасло. Корницкий взглянул на дверь. В дверях стояла мать Костика — Таисия.

— Поздно вы засиделись, начальники! — промолвила она. — Все Пышковичи давно спят.

— А ты разве из столицы, что гуляешь до полуночи? — вставая, спросил Калита.

— Я выполняю общественные обязанности. Лопыриха просила, чтоб ты, Антон, никуда не сообщал про Ефима.

— Как это не сообщать? — удивился Калита. — Замахнулся на председателя колхоза, к тому же Героя Советского Союза. Политическое дело!

— Обыкновенное хулиганство пьяного и злого человека, — поморщился Корницкий. — Так что, писать об этом в Минск, в Москву? Нет. С теми, кто нам мешает, мы сами справимся! Таких единицы, а нас целый батальон.

— Делай, Антон, как лучше и для себя и для колхоза, — сказала Таисия.

— Может, все ж сообщить в милицию? — предложил Калита.

— Ты что, сдурел? Лопыря могут забрать, а кто тогда у нас работать за него станет? Милиционер? Судья?

— Лучше бы ты, Антон, не трогал этого Лопыря...

— Почему, Таиса?

— У него родном брат где-то большим начальником. Он всегда заступится за Ефима.

— Ничего. Бог не выдаст — свинья не съест.
Принято единогласно

На другой день в землянке Калиты собралось правление. Кроме Калиты, тут были Таисия, Голубович, плотник дед Жоров, молодица Ванда. Корницкий почему-то медлил и нетерпеливо поглядывал в маленькое оконце на улицу.

— Время начинать, Антон Софронович, — заговорила Таисия. — Кого мы ждем?

— Адама Лабеку. Я просил его подойти.

Все переглянулись. Дед Жоров пожал плечами и промолвил:

— Видел я нашего Лабеку. Какой уж из него работник. Да и говорит, будто не в своем уме. Прямо жаль его. В больнице ему надо лежать, а не заседать в правлениях.

— Ты, дед Жоров, у нас знаменитый доктор. Ты б и меня отправил в белую госпитальную палату. Но Адама Лабеку мы станем лечить в нашем колхозе. По рецепту нашего дорогого Ильича!

Все снова переглянулись. Корницкий, однако, сказал Ванде, чтоб она сходила к Адаму Лабеке и от его имени попросила прийти на правление обязательно.

— Посланец хоть куда! — в каком-то оживлении крикнул Калита. — Такая мертвого воскресит и приведет.

— Ай, что вы такое говорите, Андрей Степанович?! — довольная, засмеялась Ванда. — Разве я колдунья-волшебница?

Она поправила на себе синее, с белыми горошинами платье и пошла из землянки. Калита с тихой лаской в глазах посмотрел на ее легкую и стройную фигуру.

Не уверенный в том, что Адам Лабека придет на заседание, Корницкий решил дальше не откладывать. На повестке дня стоял и такой важный вопрос, как подготовка к уборке урожая. Надо было решить это дело не откладывая. Как известно, оккупанты, чтоб до основания уничтожить колхозный строй, провели так называемую «земельную реформу». Они поделили общественное поле снова на узкие полоски. Каждый, кто получал такую полоску, должен был под угрозой смерти засевать ее и сдавать оккупантам урожай. Правда, захватчикам не всегда удавалось взять то, что им хотелось. Партизаны своевременно предупреждались о грабительских планах оккупантов. Часто, ворвавшись в деревню, гитлеровцы находили одни обмолоченные снопы и ни зернышка в сусеках. Часто, окружив деревню, они принуждали колхозников начинать молотьбу под их надзором. На дороге от деревни и до гарнизона выставлялись вооруженные автоматами и ручными пулеметами патрули. Они обязаны были оберегать машины с награбленным хлебом от партизан. По всей Белоруссии шла беспощадная борьба за хлеб. Районные подпольные комитеты партии призывали население не давать врагам ни килограмма хлеба. Каждое зернышко должно служить только делу освобождения от ненавистных оккупантов. Партизаны помогали крестьянам не только засевать полоски, но и убирать урожай. Правда, урожаи были не очень хорошие. Поля не удобрялись, да их и нечем было удобрять: скотина извелась. Земля пока что дышала только тем, что получила при колхозном строе.

— Прежде чем обсуждать план уборки, — начал теперь Корницкий, — я хотел бы у вас спросить про обобществление всех посевов. Некоторые предлагают, чтоб каждую полоску ржи жал и молотил тот, кто ее засеял. Правильно это?

— Глупость какая-то! — не сдержался Калита. — Мы уже с тобой договорились, Антон Софронович...

— Не торопись, Андрей, — перебил его Корницкий. — А может, кто предложит другой способ? Таиса?

Таисия быстро поднялась с места. Она обвела взглядом всех присутствующих, словно не понимая, чего они сюда собрались. Потом ответила:

— Чего там спрашивать! Работать как и до войны — всем колхозом! Мало ли кто что скажет.

Она села. Тогда, не вставая, заговорил дед Жоров:

— Я-то, по моему глупому разумению, сделал бы иначе. Кто сеял — пускай тот жнет и молотит. Он тогда не будет глядеть — будний это день или воскресенье. Даже малые дети тогда пойдут помогать. А колхозом что — мы не имеем права, не по закону принуждать подростков работать. Подсудное дело! Ну, а все остальное — строительство там или сев — коллективно.

Не успел Корницкий высказать некоторых своих замечаний по предложению деда Жорова, как Таисия снова вскочила и такое сказала, что старик даже на момент прикрыл ладонью свое морщинистое лицо. Корницкий оживился и веселыми глазами посмотрел на Калиту. Тот хохотнул, но тотчас же снова стал серьезным и внимательным.

— А еще тебя, такого супостата, партизаны своим кашеваром держали! В подпольной газете расхваливали, как ты вкусно кормил подрывников! Может, и тогда ты уж смотрел не в те ворота. Мой Иван не для того поклал голову на фронте, чтоб я и Костик, как те единоличники, ползали по узенькой полоске! Голосуй, Антон, против деда Жорова! Иначе мы век не дойдем до настоящей жизни!

— Чего же ты вскипела? — спокойно заговорил старый плотник, когда Таисия села. — Кидается, не разбираясь, как та медведица на теленка! А варить хлопцам в лесу кашу мне военкомат повестки не посылал. Сам добровольно пошел.

— Отцепись, — вяло сказала Таисия. — Не могу слушать, когда человек говорит не то, что надо.

— Тихо, товарищи! — прервал спор Корницкий. — Что скажет наш Миколай?

— А что тут долго говорить? Голосуй, тогда увидишь.

В это время в дверях показалась Ванда. За ней шел Адам Лабека. Переступив через порог, он стал и привалился к дверному косяку, словно ожидая, что ему сейчас же предложат отсюда выйти.

— Садись, Адам, — почему-то торопливо сказал Корницкий и объяснил:

— Ты теперь у нас самый опытный в колхозных делах, дорогой человек. Без твоего совета мы никак не можем обойтись. Вот сейчас мы обсуждали: жать рожь по полоскам или обобществить все посевы и начинать уборку коллективно. Что скажешь ты?

— А вы будете меня слушать? — квелым голосом спросил Адам.

Дед Жоров поднял голову и подмигнул Корницкому: «Разве не говорил я тебе?» Председатель понял его взгляд, но ответил Лабеку:

— Что ты, Адам, сомневаешься! Нам дорого каждое слово, которое поможет «Партизану» снова красоваться на Всесоюзной выставке в Москве. Вот отдохнешь, тогда мы тебя назначим бригадиром. Проявляй тогда свои способности.

— Лихо его ведает, что тут сказать, — опустив глаза, словно сам с собой проговорил Лабека. — Хорошая жизнь у нас была до войны. Но ведь это ж было давно. Может, тысячу лет назад... Сразу после коллективизации... Когда обобществляли и полоски и коней. По уставу...

— Значит, ты за обобществление посевов? — терпеливо выслушав немного бессвязную и глуховатую речь Лабеки, спросил Корницкий.

— Ага... Мне можно идти?

— Минуточку, Адам. Да садись ты наконец! — уже нетерпеливо промолвил Корницкий. — В ногах, как известно, правды нет.

Адам Лабека послушно сел рядом с Вандой.

Предложение обобществить посевы было принято единогласно. Тогда Андрей Калита начал рассказывать о плане уборки и сдаче хлеба государству. Все в этом плане было учтено и рассчитано до последней мелочи. Когда Андрей окончил, Лабека робко спросил:

— Мне можно?

— Давай говори, — разрешил Корницкий.

— У меня только вопрос, — все тем же квелым голосом, но уже с некоторой чуть заметной искоркой заинтересованности заговорил Лабека. — Как можно за столько трудодней все выполнить, когда до войны их требовалось на это почти в два раза больше? Помнишь, Андрей, как дружно работали во второй бригаде? И то еле-еле управлялись! И мужчин же тогда сколько было!

— Мы немного увеличили нормы выработки, Адам, — объяснил Корницкий. — Я думаю, что общее собрание их утвердит, как утвердит и весь наш план.

— Про нормы мы думали, правда, еще до войны, — припомнил Лабека. — Человек может выполнить большую работу.

После уточнения был принят и план уборки. В текущих делах Калита повел разговор о наказании Ефима Лопыря за пьянки.

Корницкий предложил снять его с бригадирства и оштрафовать на десять трудодней.

— А кто ж будет заместо Лопыря? — не сдержался дед Жоров.

— Ты, дед Жоров, — тотчас же ответил Корницкий. — С завтрашнего дня принимай верховное командование над строителями и сдавай готовенькие объекты в срок. За отставание, имей в виду, по головке не погладим. Вот и все наши дела, товарищи.

Корницкий распрощался, и вышел из землянки. Следом за ним направился и Лабека. Вокруг было тихо. Полный ясный месяц освещал накаты землянок. Повеяло откуда-то сыростью и полынью.

— Антон Софронович! — все тем же квелым голосом крикнул Лабека. — А мне что завтра делать?

— Отдыхай, Адам, набирайся сил. Ты должен стать на ноги крепко. Чтоб тебя не валил ветер. Чтобы шагал по земле твердо и уверенно.

— Меня, Софронович, валил не ветер, а люди.

— Какие люди, Адам?

— Всякие...

— Всякие? Плюнь ты на этих всяких! Ты советский человек, Адам! А советский человек должен с гордостью держать свою голову. Везде и всюду! Не можешь жить без дела — руководи пока что торфоразработками. Это и недалеко от деревни и как раз по твоей силе. Придет жатва — назначим тебя бригадиром второй полеводческой бригады, как до войны.
Короткая летняя ночь

Корницкий вставал в колхозе раньше всех. Еще спали племянники, Настасья, Степан, а Антон Софронович уже поднимался с низенькой железной койки. Он все еще не мог сам одеться, натянуть сапоги. Еще непослушными были пальцы левой руки. Толоконцев уверял, что они с течением времени разовьются, если Корницкий будет аккуратно выполнять так называемую лечебную физкультуру, чаще сгибать и разгибать их. И Корницкий шевелил пальцами, когда вставал, шевелил, идя по улице, даже не давал им покоя во сне. Только бы скорей они окрепли!

И сегодня, как всегда, Корницкий стал тормошить Степана, чтоб встал и помог ему одеться. И сегодня, как всегда, Степан долго зевал, охал, пока скинул свои ноги с нар.

— Ненормальный ты человек, Антон! — начинал брат свою старую песню. — На дворе еще темно. Разве тебе надо больше других? Коли б мне шел такой оклад, как тебе, так я бы день и ночь спал. В сухой и тепленькой постели. Я вот не могу дождаться, когда тот коммунизм придет. Говорят, что тогда каждый человек что захочет, то и будет получать. Тогда спи сколько хочешь, ешь и пей что захочешь. Рай!

— Ты, Степан, еще и до социализма не дорос! — перебивал братнину болтовню Корницкий. — Сколько ты вчера обтесал бревен?

— А тебе уже доложили!.. Сколько было по силе, столько и обтесал. Я их не считал...

— Старый дед Жоров и тот сделал в два раза больше тебя. Смотри, будешь так работать, оштрафуем, как и Лопыря.

Степан недоверчиво посмотрел в глаза брата.

— Как это оштрафуешь? Родного брата?

— Пойми, что ты, как брат председателя, должен работать, ну, если не больше, так и не меньше, чем все колхозники. А ты даже на работу выходишь позже остальных.

После такого разговора Степан уже неприязненно стал поглядывать на Антона. Нашелся герой учить своего старшего брата, угрожать штрафами! Приехал сюда от нечего делать, начал хозяйствовать у меня дома, как в своей собственной хате. Можешь себе построить такой дворец и выбираться отсюда хоть сегодня! Но усидишь ли ты там один без моей помощи! Лучше бы ты совсем убрался из Пышковичей!

В Пышковичах были две пустовавшие землянки. Корницкий перебрался в одну из них. Таисия побелила печь, чисто подмела глиняный пол, вымыла и протерла оконца. Корницкий вздохнул полной грудью, оказавшись вечером сам с собой.

Но вот минула короткая летняя ночь. Уже давно прогорланил в Пышковичах драчун петух, начало всходить солнце, собрались на ежедневный утренний наряд бригадиры, а Корницкий все не выходил из землянки.

— Пропал, видно, наш Софронович, — начал волноваться Миколай.

— Он, может, уж к Москве подъезжает, — позванивая медалями на здоровенной груди, ухмыльнулся Лопырь.

— Сходи, Таиска, погляди, что с ним, — предложил дед Жоров. — Доложи своему командиру, что его штаб на месте.

Корницкий тем временем попробовал натянуть сапог на ногу и не смог надеть. Лицо у председателя покрылось потом, в глазах горела злость и бешенство. В ненависти Корницкий швырнул сапог, который полетел к порогу и чуть не угодил в Таисию, входившую в дверь.

— Хорошо ж ты встречаешь своих колхозников, Антон! — улыбаясь, сказала она и подняла сапог. — Уж не босым ли думаешь выходить на улицу?

Стискивая пальцы в кулак, Корницкий крикнул с каким-то детским упрямством и обидой:

— Пойду босой!

— Чтоб люди смеялись? Многие и без того не верят, что ты по-серьезному приехал...

— А ты веришь?

— Я сама еще не знаю, Антон... Давай сюда свою ногу.

Она помогла натянуть ему сапоги.

— Зачем ты их сшил в обтяжку? Тебе теперь нужны не такие.

— Ты пожалеть меня пришла?

— Нет, помочь, — ответила она.

— Опоздала, Таиса!

— О чем ты говоришь, Антон?

— Ты знаешь о чем.

— Я тогда ждала тебя шесть лет.

— И выскочила за Ивана?

— Ты не задевай покойников. Он был не такой верченый, как ты. А тебе надо было везде поспеть. Первые немцы, белополяки, кронштадтский мятеж, паны в Западной... Ты думал, что если тебя там не будет, так провалится вся земля. Мне кажется, ты и теперь побаиваешься...

— Я? Кого?

— Самого себя.

Корницкий как взялся надевать китель, так и онемел. Посмотрел на Таисию ошеломленными глазами. Рука никак не могла справиться с пуговицами. Таисия спохватилась, помогла ему застегнуть китель. Поправила Золотую Звезду, промолвила в задумчивости:

— Дорого достаются человеку такие награды...

И неожиданно быстро пошла из землянки.

Вечером Калита принес Корницкому малоношеные кирзовые сапоги. Они оказались удобнее хромовых. Корницкий попробовал их натянуть на ноги сам и остался очень доволен.

— Ну вот, теперь порядок! — улыбнулся Калита. — Теперь ты по-настоящему независимый человек. Только мне немножко страшновато делается.

— Чего?

— Завтра вскочишь среди ночи. А то и вовсе не ляжешь спать.

— Некогда теперь разлеживаться, Андрей. Вот окончим коровник, привезем, если нам дадут, костромичек, тогда и отдохнем. Ведь что ж это за колхоз без коров?! Ну, спасибо пока что за обувь.

— Как себе хочешь, — сказал, поднимаясь, Калита. — Ты слышал, говорят, что Лопырь написал на тебя заявление в райком?

— А пускай пишет, куда хочет. Только бы он хорошо работал. Все остальное меня мало интересует.

Прошла еще одна ночь. Теперь Корницкий уже не заботился о том, что кого-то должен будить, просить помочь. Улица, на которую он вышел, была тихая и сонная. Корницкий свернул на колхозный двор. Тут стоит «тигр» с автоприцепом. Аккуратно сложены штабели окоренных и неокоренных бревен. Белеют вкопанные в землю дубовые столбы большого строения. Высится уже несколько венцов постройки. Корницкий входит внутрь сруба, озирается. Поднимает брошенный на землю скобель и кладет на бревно. Затем, отойдя от сруба, приостанавливается, чтоб посмотреть на него издали.

И вместо только что начатого сруба ему представился большой красивый коровник с высокими шестами громоотводов по углам. Из раскрытых ворот коровника доярки в белых халатах выносят и грузят на машину бидоны. Среди доярок и Полина Федоровна. Увидев Корницкого, она с теплой улыбкой машет ему рукой.

Корницкий хмурится, и эта картина тотчас же исчезает. Торчат столбы начатой постройки. Он быстро поворачивается и идет прочь. Неподалеку стоят телеги. Одна из них выдвинута почти на метр из общего ровного ряда. Корницкий уперся плечом и подкатил телегу. Посмотрел — теперь стоят все по линейке в ряд — и двинулся на зеленый луг, где паслись кони.

Возле приречных кустов он заметил дымок. Около костра лежал на разостланной шинели Миколай Голубович. Он был в ватнике и в шапке-ушанке. Услышав шаги, Миколай поднялся и сел.

— Добрый день, Микола.

— Добрый день, председатель. Поклон вам от Мишки.

— Спасибо. Как он там воюет?

— Пишет, что получил третий орден. Красную Звезду.

— Хороший у тебя сын, Миколай. И в партизанах и на фронте всегда первый. Как тут наши тракторы?

— Запасаются горючим.

— Пойдем взглянем.

— Давай, — вставая, говорит Миколай.

Они идут к лошадям. Корницкий подошел к одной из них и начал ласково гладить по спине.

— Эх ты, белолобый! Сколько надо будет перевернуть работы.

— Конь, как и человек, боится не работы, а невнимания к себе, — заметил Голубович. — Вы идите взгляните на Шустрого.

— А что? — настороженно спросил Корницкий.

— Вчера до крови намял грудь... Видите, не подпускает близко. А до этого был такой добрый конь...

— К кому прикреплен?

— Эта вертихвостка, вдова Ванда, на нем ездит. Стал вчера говорить, одного только сраму набрался. Известно, ни мужа, ни детей нету, так баба и дурит... Грозилась, что сегодня не пойдет на работу...

— Хорошо, я с ней поговорю. Гони коней домой.

Уже всходило солнце, когда Корницкий вернулся в деревню. Шли женщины с ведрами. Где-то клепали косу. Посмотрел поверх землянок. Изо всех труб вился легкий дым. Только над землянкой Ванды не было дыму.

Корницкий, отвечая на приветствия встречных или здороваясь первым, быстро подошел к землянке Ванды, спустился по ступенькам и постучал в дверь.

— Кто там? — донесся до него слабый женский голос.

— Я, Корницкий. Открой.

Он услышал, как загремел засов. Дверь открылась, и в глубине землянки он увидел женщину в одной рубашке, с пышными волосами, которые рассыпались по обнаженным плечам. Спокойно, словно хвастаясь своей стройной фигурой, Ванда дошла до кровати, легла и прикрылась одеялом.

— Ты почему не встаешь и не топишь печь? — спросил Корницкий.

— Я нездорова, — спокойно глядя в лицо председателя, промолвила Ванда.

— Что у тебя болит?

— Внутри что-то жжет. Вот тут, — дотрагиваясь полной рукой до груди, отвечала Ванда. — Закрой дверь, а то вошел, как в хлев.

— Ты меня не учи, как заходить в хату. У тебя очень душно.

— Было душно, а теперь сквозняк.

— Ну вот что, завтракай и ступай на работу.

Тем временем, позванивая медалями, Лопырь с топором за поясом неторопливо ступал большущими сапогами по пыльной улице. Люди шли на работу. То группами, то в одиночку они торопились в одном направлении.

Костик с заступом на плече вел за собой команду хлопцев.

— Левой, левой! — слышался его голос. — Шире шаг!

Лопырь свернул на колхозную усадьбу, к штабелю бревен возле новой постройки. Тут уже кипела работа. Дед Жоров, взмахивая топором, тесал бревно. Шуршала в толстой колоде продольная пила, вырезая толстую доску. Два бородатых колхозника прилаживали на стене бревно. Таисия подошла к деду Жорову почти одновременно с Лопырем. Она спросила:

— Ты, Ефим, не видал героя? Время ему завтракать.

— Его угощает Ванда, — ухмыляясь, сказал Лопырь.

— Брешет не знай что, — пробурчал дед Жоров. — Берись за работу.

— Не верите — поглядите.

Таисия и дед Жоров взглянули на землянку Ванды. Дверь в ту минуту открылась, и из нее показался Корницкий.
В райкоме партии

Андрей Калита недаром предупреждал Корницкого. Раздосадованный и обозленный переводом из бригадиров в рядовые плотники, Лопырь действительно написал заявление-жалобу Драпезе. Оттуда прислали бумажку, чтобы Антон Софронович немедленно явился в райком и дал объяснение.

Корницкий, прочитав бумажку, весело улыбнулся и промолвил Калите:

— Это, дорогой Андрей, начало атаки. У нас есть еще личности, которые претендуют только на чин, на звание, а не на полезную для общества работу. У человека тупая голова, он трех путных слов связать не может, а предложи ему должность комиссара по иностранным делам — не откажется, не задумается, а даст согласие. Как говорится, где бы ни работать — лишь бы не работать!

— Лопырь напишет еще и в Минск и в Москву.

— Я уже тебе говорил, что пусть пишет, куда хочет. Мне только жалко людей, которых его заявления будут отрывать от серьезных дел. Ну, я пошел на поле.

— А райком? — взглянув на председателя, спросил Калита.

— Не беспокойся, погляжу, как идет работа, и пойду.

— Может, Миколай тебя подвезет?

— Ты в своем уме? Чтоб Лопырево заявление отрывало от работы председателя, конюха да еще и коня? Нет, брат, управлюсь и один. Будь спокоен, нашего уважаемого Евгения Даниловича я не подведу, если дело идет даже о такой ценной «кадре», как Ефим Лопырь.

По тому, как Корницкий умышленно переиначил слово кадры и вымолвил его с особенным нажимом, Калита понял, что беседа с Евгением Даниловичем будет не очень гладкая.

Корницкий поправил в кармане пустой рукав кителя и неторопливым шагом направился в сторону болота.

Десятки людей — мужчины, женщины, подростки — копали тут торф. Председателю захотелось посмотреть, как работает Костик.

Корницкий заговорил с дедом Карпом, но ничего не пропустил из того, что происходит вокруг.

Вот Костик вылезает из канавы и с довольным видом оглядывает работу. Он идет смотреть, сколько сделали взрослые. В восхищении останавливается перед участком Ванды, которая, ни на кого не оглядываясь, выбрасывает из канавы торф.

Костик быстро возвращается к друзьям.

— Идите гляньте! Тетка Ванда накопала будь здоров! Больше, чем кто-нибудь другой!

Хлопцы выскакивают из канавы, бегут к Ванде. А та по-прежнему работает не разгибаясь.

Хлопцы стояли и молча смотрели, когда послышался требовательный и недовольный голос Таисии.

Костик подошел к матери.

— Ты не гляди на эту... Ванду. Делай свое дело.

— Почему?

— Так...

— Так она ж лучше всех работает. А дядька Антон говорил, надо учиться у лучших...

— Ты учись у мужчин.

— А какие у нас мужчины? Разве что один Лопырь. Но и того будь здоров дядька Антон на лопатки кладет.

— Ступай, ступай работать!

Костик удивленно пожал плечами и отошел. Подойдя к своим друзьям, которые все еще смотрели, как работает Ванда, Костик приказал:

— По местам!

Он снова спрыгнул в канаву, взял заступ и с молниеносной быстротой начал выкидывать торф.

Корницкий обошел вокруг большого холма заготовленного торфа и направился в местечко.

В приемной райкома, перебирая какие-то бумаги, сидела девушка. Корницкий поздоровался с ней и спросил, тут ли Драпеза.

— Заходите, пожалуйста, — ответила девушка. — Евгений Данилович вас ждет.

Драпеза стоял возле стола спиною к двери и кричал в телефонную трубку:

— Ты мне, золотко, сказок таких не рассказывай. Понял? Если через час тракторы не выедут в колхоз — пеняй на себя. Понял?

— С кем это ты так мило разговариваешь? — спросил Корницкий, когда Драпеза бросил на вилку телефонную трубку и повернулся, чтоб сесть за стол.

— А, Антон Софронович!.. Понимаешь, пропесочивал директора эмтээс Борисевича.

— Чем он так не угодил?

— Три дня тому назад нам прислали из Куйбышевской области пять исправных тракторов. Так Борисевич держит их у себя в усадьбе и ждет, когда выйдут из ремонта два старых, чтоб все вместе двинулись из эмтээс. Без парадности не может обойтись...

— Нам один трактор будет?

— Ты, Софронович, шутишь? Сколько у тебя коней!

— Хочешь, обменяю на немецкий танк? Дам исправную пушку в придачу.

— Нет, и не проси. Тракторы мы пошлем туда, где нету коней. У меня есть получше для тебя новость. Ты заходил в Минске к товарищу Галинину?

— А что?

— Сегодня мне позвонили от него, что можно ехать в Костромскую область за караваевскими коровами.

— Сколько отпускают?

— Шестьдесят.

— Благодарю, Евгений Данилович, за такую новость. Можно идти?

— Минуточку, Антон Софронович. Что ты сделал с Лопырем?

— А ничего. Он захотел проверить, знаю ли я некоторые приемы обороны. Теперь у нас все в порядке.

— Не думаю. Где он работает?

— В строительной бригаде.

— Кем?

— Плотником.

— Вот видишь, Софронович, как нехорошо выхолит. Из председателей в бригадиры, из бригадиров в рядовые, а скоро ты сделаешь его пастухом.

— Пастух из него не выйдет. Для этого надо иметь светлую голову. Пускай пока что помашет топором.

— Обком не согласен с тобой.

— Вот как! Уж знают и там!

— Да. И еще... про твои связи с...

— Договаривай до конца.

— Глупости... Бабские дела. Одним словом, есть указание забрать от тебя Лопыря и послать в «Перемогу» председателем. Скажешь, чтоб он завтра явился в райком.

— Пускай отсохнет мой язык, если я передам этому проходимцу такое поручение! Чтоб он ехал губить «Перемогу»?! Запомни, что и там я ему не дам покоя!

— Брось, Софронович! Нашел чужеземного ворога!

— Иной раз и свой, здешний, вредит нашему делу еще больше, чем чужой, пришлый.

— Боюсь, что чем дальше, тем больше ты становишься несдержанным. В отряде ты был спокойнее. Я по временам не узнаю тебя, товарищ командир.

— Я то же самое, временами не узнаю себя, товарищ комиссар, — словно прислушиваясь к самому себе, заговорил Корницкий. — Видать, война наложила на каждого из нас свой отпечаток. Когда-то я готов был лететь помогать мировой революции в любую часть света. Теперь же мне почему-то представляется, что мировой революции я больше помогу тут, если стану добиваться, чтоб каждый человек жил в самом лучшем доме, имел вдоволь самых разных товаров, отдыхал как следует. Приедет в Пышковичи зарубежный гость, поглядит на наш самый высокий уровень жизни да скорее и заторопится домой — гнать к чертовой матери своих помещиков и капиталистов. И никакие поклепы на наш строй, никакие там штыки узурпаторов его уже не сдержат и не остановят. А этот высокий уровень сам не придет, его нам не подадут на золотом подносе. Его надо, несмотря ни на что, своими руками добывать из земли... Вот о чем я думал в партизанском госпитале, думал дни и ночи в известной тебе обстановке... Я чуть тогда с ума не сошел от безделья. Теперь, Евгений Данилович, я снова живу...

— Все это очень хорошо, о чем ты так долго рассказывал. Но прошу тебя: будь более терпеливым. Понимаешь, Софронович, чтоб не было этих заявлений, жалоб. Ты имеешь дело с живыми людьми.

— Этого я тебе, Евгений Данилович, обещать не могу. Люди бывают разные. У меня нет времени на поклоны и реверансы тем, кто болтается под ногами, мешает нам идти вперед.

Корницкий быстро встал, молча подал Евгению Даниловичу левую руку и вышел из кабинета.
Костромички

Прошли недели после отъезда Корницкого в Кострому. Некоторые даже обрадовались, что нет в Пышковичах этого беспокойного человека. Стали распространяться слухи, что Корницкий, скорее всего, и не вернется. Зайдет в Москве проведать семью и останется там навсегда. Станет жить в довольстве, ухоженный... Легче дышать, когда за тобой не следят его придирчивые зоркие глаза. Утреннее совещание бригадиров проводил теперь Андрей Калита. С ним можно было поспорить, доказать свое. Калита терпеливо выслушивал самые спорные мысли и советы, чтоб потом найти что-то общее. Он подолгу разъяснял человеку, убеждал его, почему надо делать так, а не иначе.

— Ты, старик, малость ошибаешься, — слышался его спокойный голос иной раз утром. — В первую очередь нам надо окончить коровник. Ведь когда начнется уборка — косьба, тогда нам будет не до строительства.

Таисия замечала, что Калиту слушали, уважали за тихий, рассудительный характер, но вместе с тем не все и не всегда выполняли его распоряжения. Один считал, что ему надо сегодня съездить с луком в город на рынок, у другого что-то все разболелось внутри, третья подумала, что если какой день там и не выйдет на работу, так земля от этого не провалится. Трудовая дисциплина, несмотря на разъяснения и убеждения Калиты, пошатнулась. Вдобавок ко всему в бригаде, которая заготовляла торф, началась грызня. И Калите трудно было разобраться, кто виноват: Адам Лабека или дед Карп.

Несмотря на свою слабость и хворость, Адам Лабека не выдержал и вышел на работу. Он даже захватил заступ, думая, сколько хватит сил, копать торф. Люди в этот день шли медленно, подолгу разговаривали, прежде чем приступить к работе. Адам Лабека занял себе участок рядом с участком деда Карпа. Старика еще не было. Вчера Лопарь сам себе устроил проводы по случаю переезда в «Перемогу» и пригласил деда Карпа с цимбалами. Говорили, что Карп там здорово напился и просил Лопыря взять его в свой колхоз.

— Я сам не думаю там долго командовать, — сказал на это Лопырь. — Вот приедут комиссии, прогонят Корницкого, тогда меня снова откомандируют в Пышковичи. Понял теперь, дед Карп, почему я не хочу брать тебя в «Перемогу»?

— Ой, чтоб тебя утки затоптали! — воскликнул в волнении дед Карп. — Выпьем за милую твою душу, Ефимка!

Сегодня у деда Карпа трещало в голове. Он даже не думал выходить на работу, выдерживая жесткую проповедь и проклятия жены Проси.

— А неужто ж до вас, пьянчуг, никто никогда не доберется?! Люди вон на фронте свои головы за всех нас кладут, а вы тут каждый день глаз от водки продрать не можете, нехристи! Ну коли б ты был молодой, а то ж песочница старая, песок с тебя сыплется. Идешь — и штаны с тебя сползают. И лезешь, чтоб тебе и ноги и руки вывернуло! Укоротил этой чертовой сивухой свой поганый век, пьянчуга несчастный.

— Ну, ты не шибко лайся! — попробовал было утихомирить свою разгневанную половину дед Карп. — Отвяжись!

— Я тебе отвяжусь! — еще больше вскипела бабка Прося. — Разве же ты человек? Помочит кто онучу в самогон и помашет перед твоим поганым носом, так ты готов за этой смердящей онучей черт знает куда ползти... Но не дождешься! Хорошо, что Антон Софронович вернулся. Он таких, как ты, скоро протрезвит!

От этих последних слов дед Карп сразу сделался живее и достаточно быстро слез с полатей, где собирался отлежаться с похмелья. На столе уже дымилась миска с горячей картошкой, лежал ломоть хлеба. Дед Карп ел горячую картошку с подливкой и время от времени с беспокойством поглядывал в раскрытые настежь двери. Не хватало еще того, чтоб герой сам завернул сюда! Неужто он взаправду вернулся? Чтоб его утки затоптали! У Карпа не было никакой охоты сегодня с ним встречаться. Ему, уж наверно, сказали про очередную гулянку у Лопыря...

Дед Карп даже не доел подливки. Ему стало душно в землянке. Скорей на болото следом за бабкой Просей, которая торопливо шла с заступом на плече и не оглядывалась. За крайними землянками дед Карп немного успокоился. Отсюда он увидел людей, которые шевелились возле черных навалов торфа, увидел белую ленточку воды. По предложению Корницкого была обозначена линия магистрального канала к речке. Чтоб сразу получить двойную пользу: добыть торф и осушить болото. На болоте они будут сажать и растить морковь, капусту, сеять рожь, сажать картошку. А высушенный торф из канала и коллекторов пойдет на подстилку скоту, а потом, смешанный с навозом, будет вывозиться на поля, чтобы опустошенные за годы войны пески стали давать хороший урожай.

Однако в эту минуту деда Карпа не волновали не только будущее, но и сегодняшний день. Куда лучше было бы выпить чарочку на похмелье! Тогда б не так ныло у него внутри. Лопырю что? Ему не надо возиться с заступом. Сегодня, наверно, ходит в «Перемоге» и командует, засунувши руки в карманы. Никаких тебе норм, которые ты должен показывать бригадиру. А трудодни идут.

Так, завидуя уже новой Лопыревой должности, дед Карп добрался до своего участка и воткнул острый заступ в торф. Достал самосад, свернул папироску и закурил. Ванда, которая копала торф рядом, здороваясь, кивнула ему головой. Дед Карп тряхнул в ответ своей рыжей бородой и спросил с деланным равнодушием:

— Герой тут еще не показывался?

— А разве он приехал? — удивилась Ванда. — Я что то не слышала. Вам небось наврали. Ну, как было вчера, дедуля, на беседе?

— Да так себе, — поморщился дед Карп, отыскивая недобрым взглядом бабку Просю. Как ловко она его поймала! «Хорошо, что Антон Софронович вернулся...» Трепло чертово! Согнали с полатей, можно сказать, больного человека. Теперь неудобно бросать работу и уходить домой. Что ж, можно и тут отдохнуть. Солнышко, теплынь.

— Вы к Лопырю ходили с цимбалами, дед Карп? — поинтересовалась Ванда.

— Ага, девка, поиграл немножко. А почему ты спрашиваешь?

— Я люблю музыку. Днем и ночью бы ее слушала!

Это растрогало деда Карпа. Он подошел к Ванде и сел на кочку.

— Ах, чтоб тебя утки затоптали! Ты хороший человек, Ванда. Я вот гляжу на тебя и удивляюсь.

— Чего?

— Ты ж была сестрою: и до войны и в партизанах. Теперь бы могла пристроиться в райбольнице. Работа там чистая, деликатная. И ладных мужчин в райцентре больше. В милиции, в военкомате... А она, словно без головы, полезла в эту петлю.

Ванда легко выскочила из канавы и села насупротив старика. Заговорила не то серьезно, не то шутя:

— Опротивело мне, дед Карп, смотреть на больных и раненых людей. Сердце мое там изболелось... Хочется жить среди тех, кто не стонет... А кому я нужна буду, тот меня и здесь найдет.

Дел Карп пыхнул дымком. Заговорил рассудительно:

— Ну, таких хватких кавалеров тут раз-два — и обчелся.

Ванду потешала эта беседа. Она коротко усмехнулась:

— Вот захочу, так и ты, дед Карп, перебежишь от бабки Проси в мою землянку. А какое игрище устроим!

— А думаешь, чтоб тебя утки затоптали, испугаюсь? Старый конь, слышала, борозды не портит.

В это время и подошел к ним Адам Лабека.

— День добрый, дядька Карп, — поздоровался он. — Что-то вы очень припозднились на работу. Солнце скоро на полдень станет, а вы ни разу еще не копнули заступом. Нехорошо будет, если Антон Софронович узнает. Некоторые люди по норме скоро выгонят.

— Отдохну вот немного, так я их всех перегоню с нормами, — еще мирно ответил дед Карп. — А ты, Адам, напрасно так рано выскочил сюда. Я, если б таким вернулся, так месяц целый бы никуда из хаты не вылазил.

— Как кто может, так и делает, — буркнул Лабека и пошел на свой участок.

Там он взялся за лопату, но уже минут через пять весь покрылся потом и в изнеможении сел наземь. В глазах вертелись радужные круги, сердце угрожающе колотилось. Казалось, еще одна такая минута, и оно не выдержит — разорвется. Может, Корницкий говорил правду, предупреждая его об отдыхе. Ведь недаром же Лабеку не взяли в армию. Вскоре после освобождения из лагеря его, как и многих, вызывали в санчасть. Пожилой подполковник медицинской службы, выслушав Адама Лабеку, сказал с отцовской грубоватой лаской:

— Вот что, сынок. Оружие пока что вы носить не можете. Мы вам выпишем путевочку прямо домой. Старайтесь так через полгода подыскать легкую работку. Тогда можете прожить годков тридцать — сорок. А там как захотите...

Перед этим Лабека помылся в солдатской походной бане, получил новенькое обмундирование, чтоб уже никогда не возвращаться в строй. А теперь, видать, не работник он и в колхозе. А как бы работалось, если б хоть немного здоровья!

Как он завидует тем, кто без особого утомления выкидывал и выкидывал теперь на край магистрального канала торфяные кирпичи. Особенно старательно работали Таисия и Ванда. Они только на какую-нибудь минутку вылезали наверх, чтоб отдохнуть, и снова брались за лопату. А у деда Карпа работа, наоборот, валилась сегодня из рук. Было видно, что он просто отбывал свой трудодень. Даже притащил откуда-то охапку сенной трухи, устроил себе постель и разлегся на ней. И тут Лабека уже не выдержал. Подойдя к деду Карпу, он стал ожидать, когда тот наконец возьмется за заступ.

Дед Карп, однако, и виду не подал, что его смущает поза Адама Лабеки. Но так не могло продолжаться вечно. И дед Карп заговорил первый:

— Ты чего стоишь надо мной, как тот сасэсовец?

— Кто? Кто? — не поверил своим ушам Лабека.

— Ну, сасэсовец... Были такие немецкие погонщики.

— Вы не знаете, что говорите, дядька Карп!

— Говорю, что слышишь. Те, когда сюда пришли, тоже вот так над душой стояли. Принуждали людей ремонтировать дороги там или мосты и ставили своих подгонял. Чтоб люди не сидели, а работали. Как же иначе, у них Европа, новые порядки!.. А я могу теперь плюнуть на твою собачью стойку и пойти домой.

Но домой пошел не дед Карп, а Адам Лабека. В ушах у него все гудело, глаза не разбирали дороги. Он даже забыл свой заступ.

— Зачем вы его так обругали, дед Карп! — заступилась за Лабека Ванда. — Что он вам такое сказал? У человека едва дух держится, а вы его хотите совсем со свету сжить!

— Пускай не выслуживается!

К ним подошла Таисия.

— Вы что, спятили, дядька Карп? — набросилась она на старика. — Мы что, «погонщиков» торф копаем? Или вам меньше надо, чем Лабеке? Или он должен работать за себя и за вас? А хлеб на трудодни будете получать вы?

— Да зачем мне его хлеб? — замахал руками дед Карп. — Всю жизнь свой ем.

— А нам мало одного хлеба, нам и масла захотелось. А вы пришли и на боковую. Лень торф копать, уходите домой.

Начали сбегаться люди. Прося, дознавшаяся от Ванды про стычку, тоже начала ругать старика. Никто в этом шуме не заметил, как тут оказался Андрей Калита. Голос его был возбужденный, даже немного виноватый.

— Ванда! Таиса! Ганна! Маруся! — выкрикнул Калита. — Скорее в колхоз. На одной ноге!

Мгновенно все бросили деда Карпа и повернулись к Калите. Опираясь на палку, он стоял по другую сторону магистрального канала.

— Да что там такое? — спросила Ванда.

— Вернулся Антон Софронович с дочками, Голубовичем и Костиком. Пригнали целое стадо костромичек. Скорей!..

С коровником дед Жоров управился. Окончил как раз в пору. Стадо костромичек красовалось на фоне смолисто-желтой, какой-то праздничной постройки. Смотреть коров собрались все, кто только прослышал эту новость: старики, подростки, дети. Одни стояли неподвижно, другие обходили коров, ласково гладили их. Надейка и Анечка степенно стояли в кругу деревенских девочек и мальчиков и смотрели на коров.

Один из мальчишек, недоверчиво блеснув глазками, спросил:

— А ты знаешь, как называется та большая корова, с веревкой в носу?

— Это Карат, — уверенно ответила Надейка.

— Не Карат, а бык, — поправил ее хлопчик. — И он бодается. Вот так — мр-муу!..

— Неправда! — заспорила Надейка. — Татка с Костиком и дядькой Миколаем давали ему в вагоне траву. И он ел, не бодался...

Корницкий и Миколай шли вдоль кормушек и проверяли цепи. За ними важно, торжественно выступал дед Жоров.

— Все тут своими руками опробовал. Можно привязывать не только коров, но и медведей.

— Трафаретки готовы? — спросил Корницкий.

— Шестьдесят штук, как договорились. Кличка, возраст, примета.

— Надо шестьдесят пять.

— Шестьдесят пять?

Миколай обнял старого бригадира за плечи и объяснил:

— Пять коров, дядька Жоров, костромские колхозники нам дали сверх плана. За то, что ты варил хорошую кашу в партизанах, а Софронович хорошо рассказывал про это на собраниях. Не всякий родной брат так тебя встретит, как встречали нас!
«Неугомонный ты человек, Антон!»

Вечером Костик доставал из вещевого мешка консервы, завернутые в бумагу покупки. Объяснял матери, которая стояла рядом:

— Это сахар. Тут бекон, сало такое пополам с мясом. Два килограмма селедок. По лимиту.

— Как ты сказал?

— По лимиту. Книжечка такая у дядьки Антона есть. По ней в магазинах выдают харчи и промтовары. Он мне купил ботинки и рубаху, а тебе ткани на платье.

— Зачем ты, Костик, брал?

— Говорит не знай что! Это подарки! А харчи в общий котел. Так и тетка Поля сказала.

— Когда ж она переедет?

— Когда тут будет такая квартира, как и в городе.

— Значит, никогда!

— Нет, дядька Миколай сказал, что такую квартиру колхоз своему председателю построит.

Открылись двери. В землянку вошли Надейка, Анечка, Корницкий.

— Это, дочки, тетя Таиса. Она вас сейчас напоит и накормит.

— Почему ж нет, садитесь только за стол.

Таиса начала ставить на стол миски и тарелки, достала из печи чугун.

— Мне бы молока, — сказала Анечка.

— Что я тебе говорила, Антон? — наливая из чугуна бульон в тарелки и миски, промолвила Таисия. — А ты хотел весь удой везти на молочный завод.

— А ты разве забыла первую колхозную заповедь?

— Каждую заповедь надо выполнять с головой. Нельзя отдавать самое последнее, которое нужно тебе самому.

— Последнее и самое дорогое у человека — жизнь! Когда было надо, и ее не жалели.

— То на фронте, в партизанах. И отдавали, и отдают, чтоб хорошо жилось детям.

— Всем нашим детям, Таиса, в Пышковичах есть картошка молодая, огурцы свежие, лук. Захотел — грибков либо ягодок в лесу насобираешь, а в городе ничего этого не найдешь. Правда, Надейка?

— Правда, татка. Лук и огурцы только на рынке.

— Очень дорого, и то не всегда бывают, — сказала Таисия.

— У нас свои овощи будут, — ответил Корницкий. — На тот год мы засадим овощами как можно больше земли...

— Во-во! — засмеялась Таисия. — Раньше с ног валился, чтоб достать коров, а теперь про овощи запел... А лен, а свиньи?

— И лен, и свиньи, и сад!

— Неугомонный ты человек, Антон! Наверно, хорошо жить с тобой Поле...
Руины

В Минск Полина Федоровна приехала утром. Она ужаснулась, увидав руины вместо города. Такое могло произойти только при сильнейшем землетрясении, безумной и слепой стихии, против которой пока что бессилен человеческий разум. Многие поколения людей вырабатывали кирпич, рубили и возили лес, чтоб строить жилые дома, магазины, фабрики, заводы, клубы, библиотеки, школы... И ото всего этого остался только пепел, горы щебня, покореженного металла. Среди груды кирпичей и камня заросли лебеды, колючего дедовника. Кое-где встречались небольшие делянки, засаженные картошкой и даже рожью. И это в центре города, неподалеку от вокзала, от Дома правительства, закамуфлированная махина которого каким-то чудом осталась неповрежденной.

По дороге от Москвы Полина Федоровна видела железнодорожные станции, деревни, местечки, города, через которые пронесся разрушительный ураган войны. Может, понадобится сто лет, чтоб все снова пришло в норму и люди начали жить так, как жили до войны. В Пышковичах, наверно, тоже не лучше, чем тут, в Минске. Как мог Антон Софронович отважиться тащить детей в это пекло? И как она, мать, отважилась их отпустить? Так может поступать только бессердечный эгоист! Даже Викторию Аркадьевну поразила уступчивость Полины Федоровны.

«Покуда не поздно, скорей поезжайте в его чертовы Пышковичи и заберите от этого варвара детей. Надо, дорогая, воевать за свое счастье. Само оно не дается в руки. А тогда, вспомните мои слова: Антон Софронович долго там не продержится. Я убеждена, что Надейку и Анечку он захватил как тех заложников, чтоб вынудить вас переехать в Пышковичи. Смотрите ж там, не поддавайтесь!»

Вспоминая эти советы, Полина Федоровна направилась в Дом правительства, где работал Василь Каравай. Он в это время разговаривал с председателем колхоза своей родной деревни, который приехал к своему знатному земляку достать лесу сверх плана.

— Как будет, товарищ генерал? Хоть бы две сотни кубометров...

— Ни кубометра! Получай, что причитается. Тебе дай волю, так ты сведешь все леса в республике! Пора начинать строить из кирпича, камня, самана...

В дверях появилась секретарша.

— Василь Дорофеевич, к вам просится Корницкая,

— Полина Федоровна? Откуда?.. Ну, проси, проси. А ты, браток, ступай и не дури мне голову. Что, на фабрики и заводы будем завозить из Сибири? Нет! Как говорится, бывай здоров!

Каравай достал из кармана деньги.

— На, передай там вместе с поклоном моей матери. Скажи, что, может, скоро я ее проведаю.

Вошла Полина Федоровна. Каравай встал из-за стола, шагнул к ней навстречу.

— Полечка, дорогая! Из Пышковичей?

— Из Москвы.

Они обнялись и поцеловались, как хорошие друзья. Поглаживая свои пышные усы, Каравай спросил:

— Моих давно видела? Веру, детей?

— Позавчера.

— Как они там?

— Здоровы. Недавно ездили смотреть, как строится дача.

— Ну, то и хорошо. А Антон, говорят, бушует на своей родине. Запас на зиму сена, окончил уборку хлеба. Сам не спит и другим не дает. Колхозники хотят к твоему приезду закончить дом для вас. Боятся, что Корницкий бросит их и вернется в город.

— Они его еще не знают!

— Дети, говорят, обжились. Очень им понравилась землянка...

— Ничего. Я скоро их вывезу. Только б добраться до Пышковичей.

— Доберешься. Я тебе дам своего «козлика»...
Несговорчивая «княгиня»

Неожиданный приезд Полины Федоровны взволновал Корницкого. Он только что пришел в поле, чтоб посмотреть, как идет сев ржи, и вскоре примчался на коне Костик.

— Дядька Антон! Там приехала тетка Поля.

— Приехала?! — весь встрепенулся Корницкий.

— На легковой машине.

— Ух ты, даже на легковой?! Лети скажи, что сейчас буду.

Он разгонистым шагом и бегом направился к деревне. Прямо по полю, где колхозники лопатами растряхивали сухой торф, на нескольких плугах уже запахивали унавоженное поле. Все колхозники удивленно поглядывали, как быстро, почти не обращая ни на кого внимания, мчался в деревню председатель. По дороге ему повстречался Калита. Недоуменно остановился.

— Что такое, Софронович? — спросил он.

— Поля приехала! — отмахнулся от него Корницкий.

— Порядок! Теперь тебя не потянет из Пышковичей!

Корницкий его уже не слышал. В глазах появилось что-то по-мальчишески озорное. На дороге увидел дернину, разбежался и ударил, как футболист, ногой. Дернинка взлетела вверх. Две женщины, перетряхивающие торф, удивленно переглянулись и пожали плечами.

— В своем ли уме наш Софронович? — сказала одна из них.

Корницкий был уже возле кладбища. Рядом со старыми ровными и покосившимися крестами стояли красные обелиски — могилы солдат и партизан.

Корницкий миновал аллею, и тут сразу предстала перед его взглядом колхозная усадьба. Неподалеку от коровника возвышались огромные скирды сена — запасы на зиму. Немного поодаль гудела молотилка, возле которой мелькали люди.

В последнее время в Пышковичах появилось несколько красивых хат и неоконченных новых срубов. На одном из срубов плотники ставили стропила. Дед Жоров, увидев Корницкого, крикнул со сруба:

— Слышал, председатель? Княгиня твоя приехала, а печь мы еще не окончили...

— Обойдемся пока что, дед Жоров.

Около своей хаты председатель увидел темно-зеленый «газик». Шофер, согнувшись в дугу, копался в раскрытой пасти машины. Корницкий весело крикнул ему «день добрый» и бегом вбежал на крыльцо.

Пока Антона Софроновича не было дома, Полина Федорована успела осмотреть и дочек и хату. Все вокруг нее было еще необжитое, неуютное: неоштукатуренные стены, некрашеный пол, три грубые железные кровати, поставленные в ряд, как в казарме. Пышный букет белых ромашек на непокрытом столе еще больше подчеркивал бедность жилья. После привычных, милых сердцу теплых городских комнат все тут было для Полины Федоровны холодным, чужим.

А Надейка, счастливая, что наконец приехала сюда и мать, щебетала:

— Ой, мамка, как тут хорошо! Мы ходим по ягоды и по грибы. Со своими братиками Васькой и Семкой, с Костиком. К нам в землянку часто заходили дядька Миколай, дядька Андрей, тетка Таиса, тетка Ванда... Тетка Ванда намариновала нам много боровиков...

— У нее серебряная партизанская медаль, — перебила Надейку Анечка. Она взяла березовый веник, чтобы подмести хату.

— Брось, Анечка, веник! — строго прикрикнула на дочку Полина Федоровна. — Рано еще тебе им заниматься.

— Почему рано?

— Брось, тебе говорят! — уже со злостью громко прошептала Полина Федоровна. — Завтра поедем домой.

— Так мы ж дома!

— Разве это дом? — удивляя дочерей неожиданно ласковым тоном, заговорила Полина Федоровна. — Тут быстро заведутся прусаки и черные тараканы. Будем спать, а они будут ползать по лицу и кусаться.

— Татка идет!.. — обрадовалась Анечка. — Сейчас я его напугаю.

Анечка бросила веник в угол и притаилась возле дверей. Как только отец ступил в хату, заверещала:

— Стой! Не шевелиться!..

— Ах ты разбойница! — воскликнул Антон Софронович. — Кто это устраивает засады на родного батьку?

— Мама сказала, что мы завтра поедем в город, — выпалила Анечка.

Последних этих слов младшей дочки оказалось достаточно, чтоб ясное и веселое до той минуты лицо Антона Софроновича сделалось хмурым, а ноги словно свинцом налились. Полина Федоровна, наоборот, легко, как девчонка, вскочила с лавки. Самое неприятное, что надлежало сказать ей, сказала Анечка. Полина Федоровна вся прижалась к нему, крепко обняв за шею. Но это была не ласка, горячая радость от встречи, а только видимость ее. Антон Софронович даже криво улыбнулся. Ведь так кидаются обнимать друг друга актеры на сцене, выполняя заученные роли. Что ж, и в жизни иной раз бывает, как на сцене. Вон идут муж с женой, поглядеть со стороны — любо-дорого. При людях они ходят под руку, ласково улыбаются друг другу, а останутся наедине — и они уже чужие люди, если только не враги. Стараются не уступить друг другу даже в самой ничтожной мелочи...

Что-то подобное актерской игре чувствовалось теперь и в поведении Полины Федоровны при встрече с мужем. Ему хотелось оттолкнуть ее от себя, прекратить этот противный его душе спектакль с поцелуями, спектакль, который вынуждены были смотреть Надейка и Анечка. Уважая, однако, детей, он усилием воли заставил себя сдержаться, злясь при этом на самого себя.

Полина Федоровна, все еще выполняя заученную роль заботливой матери и жены, доставала из чемодана привезенные угощения, болтала про Василя Каравая, про общих знакомых, только Антон Софронович ее уже почти не слушал. Он думал о том, что как-то Ванда сказала: «Если б она была настоящая жена, так бы она за тобой живая под лед полезла!»

А как переживали колхозники, когда увидели вместе с ним его детей, услышали про скорый приезд Полины Федоровны. Немедленно построить для семьи председателя хату! Он попробовал возражать на правлении, даже грубо обругал Калиту, когда тот внес такое предложение. Однако Калита не обиделся. Переждав, пока кончит Корницкий, он сказал с какой-то холодной убежденностью:

— Ты подумай, Антон, но я хочу быть откровенным. Все это добро, что ты помог Пышковичам достать коней, коров, поссорился из-за колхозной дисциплины даже со Степаном. Но люди тебе не поверят до той поры, покуда ты не построишь себе дом и не привезешь сюда свою семью. Если б, скажем, ты приехал сюда от сухой корки хлеба или тебя за какой нехороший проступок выпроводили из города, тогда б с тобой у нас был другой разговор. А у тебя ж там на сегодняшний день разве что только одного птичьего молока не хватает! Чего, говорят люди, он полез в такую разруху? Может, только позабавляться? Надоест, и ты скажешь всем споим землякам — бывайте здоровы... Нет, Антон, не спорь! Мы хотим только одного: радости! Так что с завтрашнего дня, дед Жоров, принимайся за хату для председателя!

Зачем он тогда проявил слабость, не держался до конца? Может, потому, что у него была надежда на перемену во взглядах Полины Федоровны? Когда он, возвращаясь из Костромы, зашел домой, жена обрадовалась, отправила с ним даже детей, пообещала, что скоро и сама приедет.

И вот приехала!

Забрать детей и уговорить его вернуться в город!..

Надейка и Анечка давно уснули, а они все еще сидели друг против друга за столом, на котором случайно торчал веник из белых ромашек, освещенный керосиновой лампочкой. Никогда раньше их разговор не утомлял так Корницкого, как сегодня. Полина Федоровна говорила, словно оправдываясь:

— Пойми меня, Антон. Не могу я тут остаться. Трудно мне здесь!..

— Немножко потише! — с тревогой оглянувшись на кровать, где спали Надейка и Анечка, предупредил Корницкий. — Пускай хоть они отдохнут.

— ...За всю жизнь ты не мог придумать ничего хуже для семьи, как эти Пышковичи. Тут же все пропахло навозом. А посмотри на себя! Одна кожа да кости. Спишь только каких-нибудь четыре часа...

— Тебе надо работать, Поля...

— А я разве гуляю? Кто воспитывает твоих детей?

— Говори тише!.. Работать в колхозе.

— Вот как! И на какой должности?

— Должностей много. Хочешь — дояркой, хочешь — в полевой бригаде, сразу успокоишься.

— Во-во! Ты, может, в плуг скоро меня запряжешь!

— Не говори глупостей.

— Я ведь всегда говорю глупости.

— Не хочешь работать в колхозе — присматривай за детьми. Им тут хорошо.

— Это тебе хорошо, а не им! Они мне рассказывали, как им было хорошо. Мыться в черной бане. Самим подметать хату...

— Они уже большие, пускай приучаются к работе.

— А почему это Каравай не приучает своих детей, почему не приучает полковник Курицын? Курицын сразу после войны пошел на пенсию, хоть и мог бы еще работать и работать. Жена здоровая, дочка взрослая, а держат прислугу! Курицына только командует. Хочет — сидит дома, хочет — едет на свою дачу. Чем ты, чем я хуже Курицыных?

— Заговорила про какое-то дерьмо... Паразитов... Давай лучше спать.

— А завтра я поеду... И Надейка, и Анечка...

— Ты, Поля, подумай хорошенько. Я не хочу, чтоб на меня колхозники смотрели, как на дачника.

— А что тут страшного?

— Для председателя не только страшно, но и гибельно. Люди уже тогда не верят ему. А это страшно, если тебе не верят...

Утром все для Корницкого казалось каким-то нехорошим сном.

Шофер, с которым приехала Полина Федоровна, уже сидел за рулем. Возле машины стояли колхозники: мужчины, женщины, дети. Среди них был дед Жоров с топором за поясом, стоял, опираясь на палку, Калита, Таисия, Ванда. Все настороженно, даже неприязненно смотрели на крыльцо. Показалась Полина Федоровна с чемоданом. За ней вышли дочки; Анечка, не стесняясь, всхлипывала.

— Не реви! — закричала на нее Полина Федоровна. — И скорей пошевеливайся, или мы опоздаем на поезд.

Девочки подбежали к отцу, прижались к нему. Надейка громко разрыдалась.

— Успокойся... не нужно, Надейка... Ну я же не умер! — повысил Корницкий голос.

Шофер выскочил из-за руля, взял у Полины Федоровны чемодан, поставил в машину.

— Ну, садитесь! — прикрикнула Полина Федоровна на дочерей.

Анечка торопливо поцеловала в щеку нагнувшегося отца и побежала к машине. Надейка пошла за Анечкой, увлекая за собой Корницкого. Около машины она повисла у отца на шее и долго целовала его лицо мокрыми от слез губами. Полина Федоровна, которая уже сидела в машине рядом с шофером, потянулась к Антону Софроновичу, но он отвернулся и отошел от машины.

Полина Федоровна поджала губы. Когда девочки сели в машину, она искоса оглянулась на молчаливых и настороженных людей, крикнула:

— Поехали, Костя!

Люди молча расступились. Зарокотал мотор. Из-под колес взвихрилась пыль. Машина тронулась и начала набирать скорость, подымая клубы пыли.

Корницкий медленно повернулся к толпе и увидел вопросительные и настороженные глаза Калиты, какую-то торжествующую улыбку на лице Ванды, перенял полный сочувствия взгляд Таисии.

Все молчали, и это молчание, особенно неподвижность людей принудили Корницкого взять себя в руки. На лице его появилась кривая усмешка, которая быстро превратилась в насмешливую гримасу.

— Вот и все... — промолвил он словно сам с собой.

Глаза его стали холодными, даже жестокими.

— Андрей Степанович!

Калита встрепенулся, сделал шаг вперед и остановился, выжидательно поглядывая на Корницкого.

— Скажите Симонихе, чтоб она сегодня же перебиралась с детьми в мою хату. Ясно?

— Ясно, — как эхо, повторил Калита.

— Дед Жоров!

— Я слушаю, Антон...

— Видел наше кладбище?.. Там похоронены солдаты, партизаны. Похоронены батька мой, мать...

Люди стали переглядываться. В их глазах Корницкий заметил удивление, даже страх.

— Завтра, дед Жоров, завезите туда материал. Кладбище надо огородить.

Дед Жоров смущенно пожал плечами. Оглянулся на людей, потом перевел вопросительный взгляд на председателя.

— Я не хочу, когда меня там похоронят, чтоб свиньи топтали мою могилу, — глядя деду Жорову в глаза, объяснил Корницкий.

Только теперь все понял и повеселел Калита.

— Ну, брат, и сказал же ты! Я уж думал, в уме ли наш председатель? Оно бывает, если какая блажь голову человеку задурит... Нет, пусть помирают наши враги. А мы с тобой горы перевернем! Вот только пускай все наши хлопцы с войны вернутся...
Луком и огурцами

Драпеза не меньше, если не больше Калиты и Корницкого, ожидал возвращения с фронта людей. После победы над гитлеровской Германией начали приходить домой главным образом учителя и инженеры. Однако и массовая демобилизация из армии началась, когда была разгромлена Япония. «Теперь, — думал Драпеза, — можно по-настоящему взяться за восстановление: строить фермы, осваивать посевные площади, ставить новые школы, переводить людей из землянок в хаты». Восстанавливать разрушенное и разграбленное оккупантами народное хозяйство помогала вся Советская страна. Союзное правительство отпустило республике огромные суммы денег. Эшелон за эшелоном шли с востока в Белоруссию строительные материалы: кирпич и цемент, стекло и гвозди, кровельное железо и шифер. Все это распределялось в Минске по областям, в областях по районам, а в районах по сельсоветам и колхозам.

Сотни посетителей являлись ежедневно в райцентр с просьбой отпустить им кредит на лес, стекло, гвозди. Утром председатель райисполкома Фома Гаврилович Кисель еле пробивался в свой кабинет через толпу мужчин, солдаток, вдов. Многих из них Кисель знал не только в лицо, а даже часто называл по имени. Начал он работу с секретаря сельсовета, далее — секретарем райисполкома, а незадолго до войны и председателем. Эвакуировавшись на Урал, Кисель до освобождения Белоруссии руководил там в одном из районов конторой заготскота. Теперь он снова занял свою довоенную должность. Правда, она была уже не такая спокойная, как прежде. Люди тоже стали более беспокойные, чем раньше: требовательные, даже настырные. Один инвалид, рассмотрение заявления которого затянулось, пришел в кабинет Фомы Гавриловича со всей семьей — женой и четырьмя детьми — и сказал, что останется здесь дневать и ночевать, пока ему не помогут перебраться из землянки хоть в какую-нибудь хату. Напрасно его убеждал Фома Гаврилович пойти домой и ждать там решения дела:

— У нас, браток, по всей республике оккупанты четыреста тысяч хат сожгли. Их за один день не построишь. У меня в районе аж сорок тысяч человек таких, как ты. Что, если все вместе бросятся сюда с семьями?

— Я уже слышал от вас, товарищ Кисель, все это. Теперь я отсюда никуда не пойду!

— Не пойдешь, так пеняй тогда, браток, на самого себя. Я сейчас позвоню в милицию.

Он и в самом деле позвонил.

Вскоре явился в кабинет майор Шавков с двумя милиционерами. Шавков действовал быстро и решительно.

— Кто? — громко спросил он не то у Фомы Гавриловича, не то у инвалида. — А, это ты! Ясно. А ну, марш отсюда!

В эту минуту раскрылись двери, и в кабинет вошел Драпеза.

— Что здесь за спектакль, Фома? — строго спросил секретарь райкома у Киселя. — Как ты дошел до этого?

Драпезу, наверно, срочно вызвали по телефону или из райисполкома, или из милиции, и он захотел сам разобраться в том, что тут творится. Инвалид, увидав Драпезу, неожиданно живо поднялся с кресла, чтоб крикнуть бодро:

— Добрый день, товарищ комиссар!

— Садись, садись, Рокош, — кивнув головой в знак приветствия, все тем же строгим голосом промолвил Драпеза. — Снова развоевался? Забыл, что тут не огневой рубеж?

— Не забыл, товарищ комиссар!.. Эшелоны под откос было спускать легче... — Рокош недобро взглянул на Шавкова и закончил:

— Пока этот суслик отсюда не выберется, я и слова больше не скажу...

— Осторожней, осторожней! — в бешенстве крикнул Шавков. — Оскорбляешь при исполнении служебных обязанностей...

— Видал я, как ты их исполняешь в пивном ларьке.

Рокош как стоял, тяжело покачиваясь на костылях, так вдруг круто повернулся и двинулся к дверям. За ним, словно по команде, пошла жена, за женой — дети. Шавков с помутневшими от злости глазами, попытался было перехватить Рокоша. Драпеза, однако, вовремя схватил его за рукав и рванул к себе.

— Не туда лезешь, Шавков! Разве можно так с людьми?

— А мне наплевать на таких! Ему в зубы я смотреть не собираюсь. Есть у нас кое-какой материальчик!

— Какой материальчик? — Карие глаза Драпезы сделались холодными и жестокими. — Про бой возле горы Высокой, где гитлеровцы перерезали Рокошу ноги из автомата? Либо про то, что наше правительство наградило его двумя орденами?.. Думай, что говоришь, товарищ Шавков!

— Маскировочка, товарищ Драпеза, маскировочка. А что он делал до партизан? А-а?

— То, что нам было нужно. Понял? А теперь иди...

Шавков, однако, пошел не сразу. Он еще с минуту топтался перед столом Киселя, раза два промолвил многозначительно: «Та-ак... хорошо!» И только после этого направился мелким шагом в сопровождении своих подначальных к дверям.

Евгений Данилович уже не обращал на него внимания.

— Давай сюда, Фома, заявление Рокоша. Это ж черт знает что! Мы тогда еле-еле спасли этого хлопца от смерти, а ты его хочешь доконать теперь, когда в мире всюду мир и покой! Да, видать, Рокош больше думает о женщине и ее детях, а не о себе. Полез, чудак, добровольно на свою голову в примаки.

Когда Фома Гаврилович отыскал в толстой папке бумаг заявление, Евгений Данилович бегло его прочитал. В следующую минуту наискосок на заявлении появился короткий приказ председателю колхоза «Перемога» Ефиму Лопырю в месячный срок переселить семью инвалида Отечественной войны Рокоша в новый дом.

— В следующий раз про такие заявления от инвалидов и сирот обязательно сообщай мне, Фома! — уже успокоившись, сказал Драпеза. — С остальными разбирайся сам. И никогда не затягивай. А то догадался звать на помощь этого алкоголика Шавкова!

Как только Драпеза вышел, Фома Гаврилович достал из шкафчика бутылочку с валерьяновыми каплями и стал отсчитывать в стакан с водою.

После этой стычки с инвалидом он начал ходить к Драпезе почти что со всеми заявлениями, какие поступали в райисполком. Одни просили кредита на постройку, разнообразных материалов: бревен, досок, кирпича, гвоздей, стекла. Другие просили дать коров, одежду, обувь. Было много заявлений от юношей и девчат с жалобами на председателей колхозов. В Минске вместе с восстановлением довоенных предприятий началось строительство тракторного и автомобильного заводов. Центральный Комитет комсомола обратился к молодежи республики принять самое активное участие в строительстве. Нашлись такие руководители колхозов, которые стали задерживать тех, кто хотел ехать в Минск, оправдываясь тем, что у них недостает рабочей силы. И Фоме Гавриловичу надо было принимать решения, которые не всегда и не всех удовлетворяли. Многие начали писать заявления на него — кто в райком, а кто в Минск, в Москву. Перепугавшись личной ответственности, он решил ничего не делать самостоятельно. В случае чего всегда можно было оправдаться, что то или иное решение ему посоветовал секретарь райкома. Полный энергии, Евгений Данилович и не замечал подсунутой ему чужой работы. Он весь вошел в нее, занятый с раннего утра до поздней ночи. У него уже не стало хватать времени прочитать интересную книгу либо статью в газете. Ему не приходило в голову, почему это нет заявлений о хатах и коровах из Пышковичей, где хозяйствовал Корницкий. Заявления оттуда писались только об уменьшении приусадебных участков и о штрафах за невыход на работу либо забракованную председателем работу.

Правда, однажды директор банка с веселой улыбкой сообщил, что «Партизан» за два года целиком вернул полученный от государства кредит. Рассчитался, можно сказать, луком и огурцами.

— Как — луком и огурцами? — спросил Драпеза, который был занят подсунутыми Киселем заявлениями.

— А так. Они посадили пять гектаров огурцов и пять гектаров луку. И за всю эту культуру получили четыреста тысяч рублей прибыли! Там, оказывается, умеют учитывать каждую копейку. А мне такие аккуратные клиенты, Евгений Данилович, очень нравятся. Я охотно буду ссужать им хоть миллионы.
Сработали по-саперному

Мишка Голубович почти что последним вернулся с войны в Пышковичи. Если Адам Лабека еле-еле дотащился от шоссе до дому, то Мишка даже не заметил, как оказался на взгорке, с которого мог видеть свою деревню. То ли ему казалось после бесконечно долгих лет войны, то ли оно и на самом деле так было, но Пышковичи выглядели теперь красивее, чем до войны. Была поздняя осень. Шел колючий дождь, только Мишка ничего этого не замечал. Он видел новые хаты, из труб кое-где поднимался приветливый дымок. Мишка, однако, нахмурился, рассмотрев между хат, как раз напротив огромной колхозной постройки, случайную землянку. В последнем письме, полученном из дому в Маньчжурии, отец второй или уже третий раз писал об этой землянке и про ее упрямого хозяина. Все уж давно перебрались в новые дома, разрушили свои землянки, и только один человек на все Пышковичи все еще не может расстаться с мрачными, как в склепе, стенами...

«Ничего! — улыбнулся сам себе Мишка. — Мы умеем законно оформлять такие дела. Сработаем вс„ по-саперному».

Первый свой визит после встречи с родителями он нанес своему бывшему командиру. Корницкий сидел возле стола и читал какую-то книгу, когда Мишка, китель которого украшали сверкающие ордена и медали, завернул в землянку. Вытянувшись в струнку, бывший адъютант приложил руку к козырьку и отрапортовал:

— Позвольте доложить, товарищ подполковник, младший лейтенант Михась Голубович прибыл по окончании войны в ваше распоряжение.

Корницкий моментально вскочил и закричал каким-то не своим голосом:

— Вольно, Мишка, вольно!

Он пригласил своего бывшего адъютанта садиться, рассказать, как воевалось после партизан.

— Еще наговоримся, товарищ командир. Батька, мать и я приглашаем вас в гости. Сегодня, как только стемнеется.

— Спасибо, Мишка. Приду обязательно. Да сядь ты, наконец!

— Нет времени, товарищ командир. Я еще не выполнил пригласительного плана. А вы когда-то сами меня учили не успокаиваться и доводить дело до конца.

— Что ж, действуй, Мишка!..

...Столы у Миколая Голубовича были заставлены кушаньями и бутылками. Собрались все, кого пригласил Мишка. Он подстроил так, что Корницкий и Таисия сели рядом на самом видном месте. Миколай дал слово Корницкому. Председатель поздравил фронтовика с возвращением домой. Сила, которая сломала фашистскую Германию, теперь должна проявиться на полную мощность и в дни мирного труда. Если мы будем трудиться как следует, так «Партизан» прогремит своими творческими делами на всю область, на всю республику. В ближайшее время нам надо...

— Перетащить председателя из землянки в хороший дом, — вмешался Калита.

— Председатель подождет, — недовольный, что его перебили, ответил Корницкий. — Ему не привыкать к земляным дворцам. Я предлагаю тост за вечный мир, за расцвет нашей Родины!..

Мишка охотно поддержал этот тост. Когда все немножко выпили и беседа оживилась, Мишка заговорщицки перемигнулся с некоторыми хлопцами. Те направились к выходу. Стояла ясная лунная ночь. Откуда-то доносились звуки гармоники.

— Пошли, хлопцы! — скомандовал Мишка.

Они вскоре оказались возле землянки Корницкого. Мишка решительно вошел в дверь, посветил электрическим фонариком. Хлопцы поспешно начали хватать и выносить вещи.

— А теперь за работу!..

Корницкий часа через три распрощался с хозяевами. Встала, чтоб идти, и Таисия. Мишка вызвался их проводить. Подойдя к своей землянке, Корницкий онемел от удивления. Из земли торчали концы накатника, валялись сорванные с петель двери...

— А-я-яй! — вскрикнул Мишка. — Обвалилась!.. Хорошо, что вас тут не было.

— Это твоя работка, разбойник! — свирепо закричал Корницкий.

— Что вы, Антон Софронович! Да пускай меня покарает нечистая сила. Придется вам теперь, видать, перебираться к нам...

— Пусть к тебе перебирается твоя нечистая сила, — буркнул Корницкий. — Пошли, Таисия...
Разговор по душам

Занятый по горло хозяйственными делами, доставая строительные материалы и удобрение в райцентре и даже в Минске, Корницкий и не подозревал о некоторых неприятных событиях, назревающих в колхозе. Внешне, кажется, все шло, как и надлежит. Бригадиры, как обычно, собирались каждый вечер на короткое совещание, утром следующего дня первыми выходили на работу. Люди запрягали коней, выгоняли из гаража автомашины и ехали кто лес перевозить, а кто — из лугов сено. Строители шли на электростанцию, где колхозные механики устанавливали в помещении без крыши локомобиль и динамо. Надо было как можно скорее поставить там стропила, возвести крышу, пробить проемы, вставить окна и навесить двери. Кроме того, до наступления холодов и метелей требовалось подготовить навес для торфа и проложить оттуда рельсы в кочегарку. Каким маленьким, коротеньким казался Корницкому осенний день! Вставши до свету, не успеешь обойти все бригады, как уже темнеет, особенно неожиданно быстро спускался вечер в ненастную погоду. Корницкий, возвращаясь домой, обходил конюшни, коровник, электростанцию, чтоб посмотреть, сколько сделано работы за день. И всегда оставался недоволен. Казалось, ничего не сдвинулось с места, все было так, как он видел это утром. Однажды его особенно возмутил Кондрат Сенька, которому он поручил установку столбов для электролинии. За день бригада Кондрата Сеньки, состоявшая из пяти человек, окорила только десять столбов. По два столба на человека!

Это была неслыханная растрата рабочего времени. Со злобой запихнув пустой рукав кителя в карман, Корницкий двинулся по темной улице к хате Кондрата Сеньки.

Тот, когда к нему зашел председатель, сидел унылый. Керосиновая лампочка, поставленная посреди стола на опрокинутом жбане, еле-еле тускло освещала маленькую хату. Возле печи одна подле другой стояли две низенькие и узкие железные кровати. Самодельный, окрашенный желтой краской шкаф стоял в простенке между окнами, чуть не касаясь стола. Длинная лавка шла вдоль всей стены, от угла до угла. Около печи стояло ведро с водой, при нем алюминиевая кружка. Привычные к самому слабому освещению, глаза Корницкого еще заметили на лавке, неподалеку от ведра, скобель и топор...

— Ты что один в хате? — быстро и сухо спросил Корницкий. — А жена где, дети?

— Пошли за молоком, — как-то безразлично и утомленно ответил Кондрат. — Своя корова не доит.

— Что, еще не ужинал?

— А когда было? — вместо ответа нехотя спросил Кондрат. — Только что успел прийти, да вот проводил это электричество... Видишь, как полыхает в хате?..

Кондрат поднял со стола руку, и желтый квелый огонек коптилки чуть не погас от колебания воздуха.

— Если будешь работать так, как сегодня, так свет в твоей хате не заполыхает и через сто лет!

— Ну-у? — слегка оживившись, не поверил Кондрат. И сразу же заговорил рассудительно:

— Сто лет — многовато, Антон Софронович. Если через пятьдесят, так еще можно выдержать... Это свиньям и коровам надо делать проводку сегодня, а человек может подождать. Человек — животное терпеливое. Да и зачем мне и моим детям электричество? Нефти и керосину в нашей стране — на целый свет. Жести на коптилки тоже хватит...

— Что?.. Что ты сказал?..

Корницкому показалось, что ему вдруг стало нечем дышать в этой хате, недостает воздуха. Пустой рукав вылез из кармана кителя и беспомощно обвис. В груди Корницкого все бушевало. На какой-то момент председателю показалось, что все это — тяжкий кошмарный сон, когда на тебя совершено неожиданное нападение и нет силы не только отбиться, но даже и крикнуть, чтоб позвать кого-нибудь на помощь. Вокруг чужие люди, холодные, безразличные к твоему горю. А самым страшным в человеке Корницкий считал равнодушие. Но то, что он теперь услышал, увидел, было не сон. Перед ним освещенный коптилкой, живой, настоящий Кондрат Сенька. Это его темные, слегка кудрявые волосы нависали над высоким лбом, это его темные прищуренные глаза смотрели на Корницкого с каким-то спокойным вызовом. Только ноздри прямого носа чуть приметно и беспокойно вздрагивали.

— Повтори, что ты сказал! — шагнув шаг к столу, крикнул Корницкий. — Я хочу еще раз послушать твою песню.

— А песня, Антон Софронович, уже и кончилась, — медленно вставая из-за стола, промолвил Кондрат. — Ты сам был в партизанах и знаешь, что мы болтать не любим. Иначе бы эсэсовцы перерезали нас начисто. А мы выжили. Мы их били даже тогда, когда они стреляли нам в самое сердце.

— Я-то вижу, какое оно у тебя стало сильное после этих выстрелов. Как мех с гнилой водой! Мало того, что сам не хочешь работать, так и других подбиваешь лодыря гонять. Ты знаешь, что делали партизаны с такими, как ты, во время атаки? Расстреливали на месте! Если б ты ходил в атаку так, как теперь работаешь, не нес бы своим поганым языком всякую чепуху.

— Я в атаку ходил не для того, чтобы теперь в первую очередь освещать электричеством свинячьи стойла, а я и мои дети слепили глаза при этой коптилке, — словно вспоминая что-то тяжкое, заговорил Кондрат. Он, казалось, забыл, что его с минуту тому назад в его собственной хате оскорбили горькими попреками. — Я, как ты знаешь, Антон Софронович, вернулся с войны намного позже тебя. Начал я войну тут, в нашей деревне, уже на второй день оккупации. Многие в Пышковичах и по сегодняшний день не знают, кто вывешивал сводки Совинформбюро, призывал прятать от оккупантов хлеб, не давать им ничего даже на ломаный грош. Потом поджоги и взрывы мостов, уничтожение полицаев и гестаповцев. Я делал вместе с хлопцами то, за что гитлеровцы не расстреливали, а вешали... Когда оккупантов погнала наша Советская Армия, мы получили приказ идти на запад. Для того, чтобы разведывать дороги для армейских частей. На польской границе мы надели военную форму и пошли дальше уже как солдаты. И где б нам ни доводилось бывать, всегда мы думали и говорили о том, как мы хорошо заживем после такой страшной войны. У нас поставятся просторные и светлые хаты. Всем нашим детям будет достаточно еды, одежды, обуви, чтоб они росли сильными и здоровыми. Минуло три года после войны, а где все это у моих детей? И ты теперь говоришь, что я не ходил в атаку!.. Ходил, Антон Софронович! Даже не помню, сколько раз...

— Видно по твоим сегодняшним делам, как ты ходил!

Кондрат Сенька, который во время беседы медленно вышагивал от порога до шкафа и обратно, вдруг круто остановился возле стола. Спокойные темные его глаза моментально загорелись от бешенства, а лицо судорожно дернулось. Правая рука потянулась к воротнику выгоревшей на солнце солдатской гимнастерки и с треском располосовала ее от верху до низу. В сторону отскочили металлические пуговицы. Следом за гимнастеркой треснула и нижняя рубаха, оголив грудь с двумя красными морщинистыми шрамами.

— Узнаешь, Антон Софронович, чей поцелуйчик? — глухим и хриплым голосом крикнул Кондрат. — А теперь взгляни, куда эти игрушки выскочили и сколько они из меня сил вынесли... Нравятся тебе такие отметины?.. А ты говоришь — не ходил в атаку!..

Последние слова Кондрат вымолвил напряженным шепотом. В дрожащем неверном свете коптилки Корницкий заметил на белых, изувеченных ранами плечах Кондрата крупные капли пота.

— Оденься, дурень! — с грубоватой лаской посоветовал Корницкий. — Сердце у тебя, видать, не очень важное...

— Я на него не обижаюсь, — проворчал Кондрат и, запахнувшись в разодранную гимнастерку, стал собирать рассыпанные на столе бумаги. Среди них Корницкий заметил треугольники фронтовых писем.

— Что это ты тасуешь?

— Перебираю свои фронтовые ошибки. То, что мне сегодня вышло боком! А тут ты еще приперся грызть меня. Мало того что завтра мне хоть на развод с моей женой подавай, так и ты насыпал соли на раны...

— Какой развод! Что ты, очумел?

— То, что ты слышишь... — уже упавшим голосом крикнул Кондрат. — И ни за каким молоком жена не пошла. Просто забрала детей и перебралась к родителям!.. Через эти вот письма!..

— А ты что — ругал ее в этих письмах?

— Если б ругал... Теперь бы, может, она меня уважала. А то, как соблазнитель, обманщик какой, золотые горы сулил. И не сожгло огнем тот карандаш, которым писал!.. Сегодня она все мне вспомнила да еще своего добавила. Никогда я не думал, что столько злого огня может сидеть в бабе. Поверишь, как только эти стены не загорелись, когда она бушевала... Я ей слово, а она мне десять, я ей два, она тысячу...

Кондрат выхватил из груды бумаг первое попавшееся ему в руку письмо и протянул его председателю. Антон Софронович развернул письмо левой рукой и принялся читать, наклонившись к лампочке.

— Ты, брат, оказывается, рисовать умеешь, — дочитав до конца, с чуть приметной усмешкой сказал он. — Но при чем тут фронтовые письма? Чего вы с Анютой не поделили?

— От этого ж все несчастье, что нечего делить, — уныло сказал Кондрат. — Сам знаешь, никаких посылок я домой, как Савка Рапетька, не присылал, толстых чемоданов после демобилизации не приволок. С одной-единственной обожженной на войне душою вернулся. Известно, что супруга, как деликатно пишется про жен знатных людей, была очень рада. В первую нашу мирную ночь все мои раны и шрамы обцеловала. Какие, говорит, ты мне сладкие письма присылал! А про свои страшные раны даже и словцом не обмолвился. Ты ж мог там помереть, а я бы ничего и не знала!.. Пусть этот проклятый огонь войны на сухой лес идет. Сколько они живых людей перевели, сколько горя народу наделали!.. Но я, видно, самая счастливая на свете: ты вернулся живой и мне ничего больше не надо.

Щебечет от радости всякие бабьи глупости. А мне, солдату, тем временем уже видится, как бы детей приобуть, приодеть, чтоб они выглядели не хуже, чем у других. Тогда это было не такое простое дело. Все ж кругом разрушено, в сельмагах товаров кот наплакал. Приходилось перекраивать старое, перешивать со взрослых на ребят. Сам знаешь, как оно горит у детей и на плечах и на ногах. А у Рапетьки и башмаки как раз детям по мерке, и платьица, и штанцы, и все это новенькое, словно из цейхгауза. Так ведь и в цейхгаузе таких вещей не бывает. Там одно боевое, солдатское, и его выдают по строгой норме — пускай себе война, пусть себе мирные дни. Баба, однако, ничего этого знать не хочет. А почему у меня нет этого... Будет, говорю, тебе все. Даже отдых, как в городе, дай только колхозу стать крепко на ноги. Скоро, может, и возле печи тебе не придется хлопотать. Хлеб получишь как в столице, готовый, из магазина, даже ресторан свой колхозный оборудуем. Поедим там и сразу в кино либо на футбол... Председатель, говорю, у нас правильный, на пять, на десять лет вперед видит...

Как только я это вымолвил, так на нее будто горячим варом плеснули. Ага, кричит, дюже правильный: заглядывает только в свои свинарники и коровники, повышенных норм выработки требует, а как в хате живут — об этом не думает. А настоящему председателю не повредило б, может, спросить, что у какой хозяйки в горшке варится, посмотреть, как мужик с женой ладят. Может быть, надо когда-нибудь нас, одних баб, собрать да и поговорить о том о сем...

Кондрат достал из кармана кисет, скрутил папироску. Над столом заколыхалось сизое облако дыма.

— Вот, товарищ председатель, какие дела. Вместо того чтоб ругать меня, ты утихомирь мою супругу. А то вся работа из рук валится.

Корницкий шагнул к Кондрату и положил ему на плечо свою искалеченную руку. От ее прикосновения Кондрат вздрогнул, но сразу же стал спокойнее. Это была рука друга, товарища, которая его поддерживала еще в самые тяжкие дни войны.

— Ты, Кондрат, извини меня, я немного погорячился. А с Анютой твоей я поговорю. И вообще поговорю с людьми. Должны же понять наконец те, которые не понимают, что не сразу Москва строилась. Будут у нас хорошие коровники, много скота, хлеба — все остальное приложится. Работать только надо дружнее и не паниковать, как твоя Анюта. Ну, будь здоров.
Дайте нам трактор

Зима была в самой силе. По белой пышковической улице время от времени проносилась легкая поземка. Корницкий не спеша шел вдоль привязанных к кольям деревцев, образующих молодую аллею. Мимо него одна за другой проезжали груженные навозом подводы. Их перегнал трактор, тянущий на прицепе целую гору торфа. На машине молодцевато сидел Костик в шапке-ушанке и черном ватнике. Встретив Мишку Голубовича, Костик, не останавливая трактора, что-то крикнул. Мишка кивнул в ответ.

В первые годы восстановления Корницкий успокаивал людей: дескать, вот они напряженно поработают летом, зато хорошо отдохнут, когда снегом покроются поля, луга, огороды. Подошла зима, но работы не уменьшилось. Надо было вывезти и скомпостовать вместе с навозом подготовленный за лето торф, переправлять с железнодорожной станции калийную соль и суперфосфат. Строительная бригада требовала лесоматериалов, кирпича. От зари до зари все кони были в разъездах. Тут произошла первая стычка Корницкого с директором МТС Борисевичем. Председатель «Партизана» попросил, чтоб ему помогли вывозить торф и навоз тракторами. Они ж напрасно стоят целую зиму на усадьбе!

Борисевич дико посмотрел на Корницкого.

— Да в своем ли вы уме? Еще чего не хватало! Тракторы предназначены для пахоты, сева и молотьбы. Подойдут такие работы, тогда, будьте любезны, эмтээс сама, без всяких там твоих требований, пришлет...

Корницкий завернул в райком. Драпеза только пожал плечами:

— Борисевич старый работник, у него, наверно, есть инструкции...

— Но если эти инструкции устарели? Если они не помогают, а, наоборот, мешают.

— Не мы с тобой, Антон Софронович, их писали, не нам их и менять.

— Да ты пойми, что это ненормально. Ведь больше ста лошадиных сил в этих моторах! Огромный табун коней работает только полгода, а все остальное время гуляет!

Драпеза подумал с минуту и ответил:

— Действительно, оно не совсем нормально. Может быть, потому, что у нас еще мало машин.

— Вот поэтому-то и должны работать с полной нагрузкой! Прикажи Борисевичу, чтоб дал нам один трактор.

— Этого, Софронович, я не имею права делать.

— Ну и черт с вами! — вскипел Корницкий.

Только спустя много времени Борисевич наконец смилостивился и прислал в «Партизан» трактор для вывозки удобрений. Теперь Костик, который еще год назад окончил курсы механизаторов, день изо дня возил торф из болота.

Корницкий собирался уже заглянуть на ферму, когда услышал автомобильный сигнал. По улице мчалась «Победа». Поравнявшись с Корницким, свернув немного в сторону, машина остановилась. Из нее вылез человек в коричневом драповом пальто с каракулевым воротником и в каракулевой шапке. Корницкий только на один момент подозрительно взглянул на приезжего и потом вдруг расплылся в улыбке:

— Осокин! Батька крестный!

И бросился навстречу.

Осокин, как заметил Корницкий, постарел, но глаза по-прежнему оставались молодыми.

— Здорово, здорово, крестничек! — весело воскликнул Осокин. — Скажи ты мне, что у вас здесь за конспирация?

— Например?

— Спрашиваю в конторе, где председатель, так там сначала все переглянулись, а потом стали расспрашивать, кто я и по какому делу приехал. Только через некоторое время сказали, что ты можешь быть либо в поле, либо на фермах.

— Не сердись, крестный. Мы просто спасаемся от комиссий и расследователей.

— Вот как? А в чем дело?

— Ты знаешь, что до революции в Белоруссии было восемьдесят процентов неграмотных?

— При чем тут история?

— А при том, что теперь у нас все грамотные, и они знают, где райком, Верховный Совет, ЦК. Не дало правление коня на рынок съездить, либо постановили на собрании отчислить в неделимый фонд тридцать пять процентов вместо двадцати... Ну и пишут. Нарушение устава! Самоуправство! А если есть жалобы, так на них надо реагировать. Приезжают комиссии за комиссиями.

— И правильно делают. На письма трудящихся надо реагировать.

— К сожалению, эти письма трудящихся пишет, как мне кажется, один человек.

— Кто?

— Есть такой... Лопырь Ефим. Председатель «Перемоги». Ты через этот колхоз проезжал.

— Проезжал, и, признаюсь, что у меня есть его заявление на тебя. Ты сказал на партийном собрании, что обком мало уделяет внимания сельскому хозяйству?

— А что, много? За несколько лет ты первый из области, да и то по заявлению заглянул. А почему нельзя было приехать раньше? Посмотреть, что у нас плохо, а что хорошо. Подсказать, посоветовать...

— Ладно... Ну, веди, крестничек, показывай.
Весть из кремля

Миновала зима, незаметно пролетело лето. Корницкий в прекрасном настроении шел полем. «Партизан» первый год сеял кукурузу, а она уродилась на славу. Теперь чуть заметно шевелились широкие темно-зеленые ленты листьев от легкого дыхания ветра. Всюду были видны крупные початки. Калита протянул руку и обломал один початок.

— Смотри, Антон, что тут творится! Зерен-то, зерен! Надо подсчитать...

Корницкий ответил в задумчивости:

— Их, Андрей, подсчитают зимой коровы и свиньи... Пойдем дальше.

Показался кукурузоуборочный комбайн, рядом с которым шла грузовая машина. С элеватора густо сыпалась в ее кузов силосная масса. Кузов как раз наполнился, и, дав газ, грузовик отошел. Покуда подъезжала другая машина под элеватор, масса густо валилась на землю.

Глаза Корницкого округлились, гневно заходили желваки. Он бросился вперед и поднял перед комбайном руку.

— Стой! Стой, разбойник!

Комбайнер приостановил машину.

— Что такое, Антон Софронович?

— Что такое?! Ступай подбери, что рассыпал.

— Это не мое дело. Борисевич приказал не останавливать машину во время замены грузовика. Я подчиняюсь ему.

— Можешь подчиняться хоть черту лысому, а делай так, как нужно колхозу.

Сзади подошел другой агрегат. Заглушив мотор, с комбайна сошел Костик.

— Ты, Костя, тоже вываливаешь силос наземь? — строго спросил Корницкий.

— Бывает... — уклонился от прямого ответа Костик.

— Что это значит?

— Ну, если тут директор эмтээс...

— Вот как! Ты в дипломаты полез. Так передай своему директору, что я заставлю его собирать силос в шапку. Ясно?

— Ясно, — нахмурившись, отвечал Костик.

— По машинам!.. А это что там?

Все обернулись. К ним приближалась полевой дорогой «Победа».

— Драпеза едет, — уверенно промолвил Калита.

Корницкий и Калита отошли от комбайна. «Победа» остановилась, и из нее вылез озабоченный Драпеза.

— Добрый день, хлеборобы.

— Добрый день, товарищ секретарь.

— На охотника и зверь бежит. Садитесь в машину, подкину в хату, а там и дальше, — вытирая платком пот на лице, промолвил Драпеза. — Нас вызывают в обком.

— Ого! — встрепенулся Калита. — Разве я тебе не говорил, Антон, что нас туда обязательно позовут рассказать о нашем опыте? Недаром инструктор обкома сидел здесь целую неделю.

С фермы Таисия вернулась, как обычно, когда стемнело. Включив электрический свет, она осмотрела комнату. Антона еще не было. Надолго он задержался в городе. Таисия поспешно начала хватать из буфета тарелки, достала хлеб. Наконец послышались знакомые долгожданные шаги. Она взглянула на часы. Антон был голодный. Зайдя в хату, он поздоровался и внимательно посмотрел на нее.

— Ты чего такая, Таиса?

— Какая?

— Ну, словно торопишься на пожар.

— А то нет? С колхозной работой еле-еле справляюсь, а тут еще свое, чтоб оно затонуло, хозяйство. Ты посмотри на мои руки, Антон!

— Хорошие трудовые руки.

— А пальцы какие!

— И пальцы хорошие.

— Хорошие?! Как грабли. Попробовал бы ты сам надоить столько цистерн молока за год, так узнал бы, что это значит!

— Я знаю. Через неделю установим доильные аппараты. Обо всем договорились.

— Да я не про это.

— А о чем же?

— На какое лихо мне своя корова? Вместо того чтоб отдохнуть после фермы как человеку, я должна забивать голову еще этим своим хозяйством! Разве мне нужно столько молока? Вот возьму да сведу корову на ферму.

— Рано еще об этом говорить. Придет время, что одними деньгами будем оплачивать работу. Построим свою пекарню, столовую. Хочешь — готовь дома, а нет — ходи в колхозный ресторан.

— Ну и выдумщик ты! Вот ешь тут, а я побегу корову доить.

Она исчезла за дверью, а Корницкий сел за стол и, прежде чем начать есть, достал из кармана конверт. Глаза его стали веселыми. Он с довольным видом покачал головой. Взял ложку и начал есть суп. Проглотил одну, другую ложку и стал нетерпеливо поглядывать на двери. Снова прочитал письмо, которое положил было на край стола.

Таких писем он еще никогда не получал. Раньше, особенно после семинара, проведенного в «Партизане» обкомом, ему писали многие. Корреспонденты газет, рассказывая своим читателям про новое в Пышковичах, приводили кое-что из биографии Корницкого. Через неделю пришло первое письмо. Капитан Краснознаменного Балтийского флота поздравлял Корницкого и желал многих лет здоровья и успешной работы на пользу социалистической Родины. Другое письмо было от учеников одной дальневосточной средней школы. Затем он уже ежедневно получал не меньше четырех писем. Ему писали секретари райкомов и доярки, инженеры, строители и сталевары, геологи и председатели колхозов. Одно письмо пришло из далекой Арктики от гарпунера китобойной флотилии «Слава»...

Оказался живой и здоровый Микола Вихорь. Он после войны окончил аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию и хотел бы переехать на постоянную работу в «Партизан». Корницкий послал ему телеграмму: «Приезжай немедленно...»

Как жалел Антон Софронович, что нет теперь с ним Надейки! Как недоставало ему Анечки! Они радовались бы теперь вместе с ним большому человеческому вниманию, которое придает тебе силы, они б помогали отвечать на письма. А то приходится ему просить Мишку Голубовича, Костика, уставшую за день Таисию...

В кухне забренчала посуда.

— Это ты, Таиса?

— Я. А что?

— Меня, Таиса, вызывают в Москву.

Она ответила только через некоторое время. И то каким-то не своим голосом:

— Что ж, это хорошо. Значит, ты кому-то там нужен.

— Поеду завтра утром.

Сколько с того времени прошло дней? Таисии казалось, что целый век. Она в задумчивости шла по улице Пышковичей. В мыслях ее звучал голос Корницкого, когда он выступал на первом собрании колхозников: «Все твое и твоих детей, Миколай... Из руин и пепелищ поднял ты красивые фермы, конюшни, гаражи, жилые дома...»

Ее догнала Ванда:

— Подожди, Таиса...

Они шли в скотный городок, огороженный и обсаженный кругом кленами, липами, с которых временами срывается и падает жухлый лист. Таисия нагнулась, подняла только что сорванный легким ветерком кленовый лист. Положила на ладонь.

— Вот и прошла его молодость!.. — словно сама с собой промолвила Таисия.

— Зато ты расцвела, когда Антон к тебе перебрался. Только смотри, что-то он часто начал ездить в столицу...

Она уже входила в коровник.

Таисия шла походкой усталого человека мимо сытых костромичек. Две доярки смотрели ей вслед, пока она не скрылась в боковых дверях.

— А кто теперь будет у нас председателем? — спросила одна молодица у другой.

— Наверно, Калита.

Вечером Ванда сидела за столом и что-то записывала, заглядывая время от времени в развернутую книгу. Андрей Калита еще не вернулся из конторы. Из репродуктора лилась тихая музыка, которая совсем ей не мешала. Вдруг музыка прекратилась. Послышался какой-то торжественно-праздничный голос диктора:
«Внимание, внимание! Передаем Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении передовиков животноводства...

...За достигнутые успехи в восстановлении разрушенного войной хозяйства, за успешное развитие животноводства присвоить звание Героя Социалистического Труда с вручением ордена Ленина и медали Золотая Звезда председателю колхоза «Партизан» Герою Советского Союза Корницкому Антону Софроновичу, заведующей молочной фермой Комлюк Ванде Никифоровне...

...наградить орденом Ленина... доярку Ситник Таисию Гавриловну».

Ванда вскочила из-за стола и заметалась по хате, не зная, за что приняться. Потом схватила с вешалки платок и кинулась из хаты. Скорей к Таисии!

Прикрепленный к столбу возле правления репродуктор гремел на всю улицу:
«...Калиту Андрея Степановича — секретаря партийной организации колхоза «Партизан», Голубовича Николая Демьяновича — старшего конюха колхоза «Партизан».

Таисия стояла посреди хаты и словно зачарованная смотрела на репродуктор. Со счастливым плачем, заглушающим репродуктор, Ванда крепко обняла Таисию.

— Таиса, любая!.. Ты слышала?.. Нас наградили!..

— Так чего ж ты ревешь?.. Успокойся!..

—  «Чего ревешь»... Я, глупая, когда-то хотела бросить ферму... Меня звали, чтоб в райбольницу возвращалась...

В раскрытые двери вошел с палкой дед Жоров.

— Вот вы где, героини! Поздравляю. И меня можете поздравить...

— Спасибо, дед Жоров. А вас с чем?

— Я-то немного недослышал. Что Жоров, так хорошо разобрал, а там будто уши заложило от радости... То ж виданное ли дело. Где Кремль, а где Пышковичи. И на тебе. Вс„ оттуда видят!..

Он по-стариковски опустился на стул. Таисия и Ванда все еще стояли обнявшись, пока не пришли Калита и Миколай Голубович. Скоро в хате нельзя было повернуться. Люди поздравляли друг друга, покуда все не перекрыл голос Калиты:

— Дорогие товарищи! У меня есть предложение. Давайте все в клуб на митинг.

— Как жаль, что нету здесь Софроновича! — вздохнул дед Жоров

— Что за разговоры у нас пошли! — возбужденно крикнул Калита. — Софронович в Москве по вызову, на пленуме. Там принимаются важнейшие решения по сельскому хозяйству. Надо к приезду председателя закончить дом. Все имеют свои хаты, один председатель, как бездомник, живет на чужой квартире. И никуда не годится, что по сей день у него нет домашнего комиссара.

Калита многозначительно посмотрел на Таисию и закончил:

— Но дней через пять мы и в этом деле наведем нужный порядок. Как только Софронович вернется домой.
По зову сердца

Корницкий вернулся домой через неделю. Калита первый пришел домой к председателю, чтобы послушать, о чем говорилось в Москве. Хотя многое было уже известно из газет и радиопередач, но живой рассказ о встрече с руководителями партии и правительства не может заменить никакая, даже самая подробная информация.

— Мы услышали там много нового и очень важного для нас, хлеборобов, — заговорил Антон Софронович, беспокойно похаживая по хате. — Закупочные цены на сельскохозяйственные продукты будут увеличены. Это значит, в колхозной кассе прибавится больше денег на новое строительство.

— Очень хорошо, — охотно подтвердил Калита. — В Москве будто подслушали, о чем думают колхозники.

— Экономика, уважаемый Андрей Степанович. Теперь, брат, самое главное — наибольшее получение продукции с каждого гектара при наименьших затратах труда. Тракторы, комбайны и прочие сельскохозяйственные машины, как тебе известно, решено передать из эмтээс колхозам. Думаю, что ты ничего не будешь иметь против такого постановления?

— Спрашивает, как кум солнца! — засмеялся Калита. — Мы, Антон, прикидывали уже, как говорится, на глаз, сколько чего можем купить у эмтээс. Получается миллион двести тысяч рублей. Генерал, услышав о такой сумме, аж за голову схватился...

— Генерал? — спросил с удивлением Корницкий. — При чем тут какой-то генерал?

— А разве Таиса еще ничего тебе не сказала? — в свою очередь переспросил Калита. — Твой дружок генерал Василь Каравай сидит у нас уже третий день. Правда, я не сказал бы, что Таиса встретила его очень приветливо...

— У нее есть для этого свои причины, — пояснил Корницкий. — Но где ж он остановился?

— Я поглядел на не особенно дружеское отношение Таисы к знатному гостю и пригласил его к себе. Понимаешь, в моей холостяцкой хате стало как-то теплее от золотых погон. Тем более, что товарищ генерал здорово-таки интересуется нашим хозяйством.

Корницкий только недоверчиво хмыкнул при последних словах Андрея Степановича:

— Насколько мне известно, он интересуется им, главным образом, как обыватель...

— А вот и нет! — решительно возразил Андрей Степанович. — С утра до вечера он торчит на фермах, на бригадных дворах, записывает наши надои, урожаи, нормы выработки, себестоимость продукции. Уж заполнил два блокнота и перебрался на третий. И очень подробно расспрашивает об использовании осушенных болот. Мне сдается, Антон Софронович, генерал достаточно правильный.

— Так, может, он приехал из Минска по поручению? Ну, например, областного комитета партии либо министерства?

— Нет, — уверенно разъяснил Андрей Степанович. — Приехал, как говорится, по собственному желанию. Посмотреть то, другое и посоветоваться с тобой.

— Ну что ж. Покуда Таиса занята на ферме, давай поищем этого товарища генерала. Послушаем, что он нам скажет. Диво, да и только! Василь Каравай заинтересовался сельским хозяйством!..

Антон Софронович вспомнил давний разговор с Караваем в Центральном штабе накануне партизанского парада. Тогда бывший его помощник даже пробовал отговорить его от переезда на постоянное жительство в родную деревню. Доказывал, что картошку и лук люди сумеют выращивать и без него, Корницкого. А ему, человеку заслуженному, найдется место и в городе: в Минске, в Москве либо где-нибудь возле теплого Черного моря. Однажды, после известного налета Полины Федоровны в Пышковичи, Корницкий даже поругался, встретившись со своим бывшим помощником у него на квартире. Там был еще один гость Каравая, работник министерства торговли, который несколько раз ездил за границу. Василь Каравай с восхищением слушал его рассказы о загранице и время от времени восклицал: «Вот не вредно б там побывать!» Корницкий не выдержал:

— А Испания? Забыл разве?

— Ну, я протопал по ней под фашистскими пулями как солдат! — сказал Каравай. — Нам тогда, как тебе известно, было не до красот. Теперь я проехал бы по некоторым зарубежным странам в качестве туриста. А-а?

— Что ж, это не плохо, — словно соглашаясь с Караваем, заговорил Корницкий. — Я уже встречался с некоторыми такими путешественниками за границу. Полетает такой высунув язык по Римам и Парижам, Афинам и Стамбулам и начинает слюнявить: «Ах, какая там прелесть! Ах, какие там древности!» Готов на брюхе, бедняга, ползать перед этими чужими прелестями и древностями. А спросите у него, что такое Заслав, так он и рот раскроет. Некоторые даже не знают, как выглядят Енисей, Байкал, Кавказские горы.

Надо сказать, что многое в послевоенном поведении Василя Каравая не нравилось Корницкому. Тут было и стремление к собственной шикарной даче, и вмешательство в семейную жизнь своего бывшего командира, чтоб он согласился с Полиной Федоровной и уехал из Пышковичей. Но больше всего раздражали Корницкого генеральские погоны Каравая.

Уже давно умолкли пулеметы и пушки, бывшие солдаты, лейтенанты, полковники, генералы, переодевшиеся в штатское, успели не только восстановить разрушенное гитлеровцами народное хозяйство, но и построить в Белоруссии такие гиганты, как тракторный и автомобильный заводы, камвольный комбинат, новые мощные электростанции, а Василь Каравай все еще никак не мог расстаться со своим блестящим вицмундиром. Как же: встречные солдаты и офицеры, военные и даже милицейские работники тотчас берут под козырек! Ой как оно приятно! Ну, и женщины, известно, иной раз шепнут одна другой: «Гляди, Женя, что за бравый генерал идет!..» А у штатских — разве что только знакомый кивнет тебе головой...

Таисия, когда доводилось вместе с Корницким выезжать в Минск, всегда становилась настороженной во время генеральских визитов в гостиницу, где они останавливались. Ей казалось, что Каравай встречается с Антоном Софроновичем только для того, чтобы лишить ее счастья. Стоит только ей, Таисии, ослабить внимание, и Корницкого снова потянет в старую семью. Он же ни на момент не прекращал связи со своими детьми, аккуратно высылал им деньги, писал письма. Правда, писала она, Таисия, а Корницкий только диктовал. Он всегда им в письмах говорил, что самая важная теперь для них задача — хорошо учиться, чтоб получить как можно больше знаний, быть правдивыми и добрыми, заступаться сколько сил хватает за слабых своих товарищей, когда их обижают сильные. На что уж маленькие и квелые пчелы, а и они побеждают, дружно обороняясь, косолапого разбойника и грабителя Мишку Топтыгина... И почти в каждом письме он напоминал Надейке и Анечке, чтоб они слушались мать. Когда Таисия замечала Корницкому, что Полина Федоровна может использовать этот его совет против него же самого, он отвечал уверенно:

— Ничего страшного нет. Дети временами чувствуют добро и зло даже лучше, чем некоторые взрослые.

Каждый раз, когда Антон Софронович выезжал куда-нибудь из колхоза, Таисия никак не могла спокойно дождаться его возвращения. Дома она оставалась одна. Костик уже был призван в армию и проходил службу где-то в Германии. Правда, часто заходили к Таисии соседки, чтоб рассказать про последние деревенские новости либо услышать что-нибудь свежее от нее. Так она узнала о неожиданном приезде в колхоз Василя Каравая. Они встретились утром на ферме, куда генерал заявился вместе с Андреем Степановичем. На Таисию не произвела никакого впечатления ни блестящая форма, ни отменная приветливость ее хозяина с доярками. Только одна Ванда, которая не однажды встречалась с Караваем на опасных партизанских дорогах, вся засияла в радостной улыбке.

— Здравия желаю, товарищ генерал! — поздоровалась она по-девичьи звонким голосом. — Боец второго отряда первой партизанской бригады Ванда Комлюк...

— Добрый день, Ванда, — сердечно обрадовавшись такой встрече, перебил доярку Каравай. — Я слышал, что к Красной боевой Звезде тебе присоединяют еще звезду Героя Социалистического Труда. Молодчина ты. Поздравляю от всего сердца.

— Это я считаю как аванс, товарищ генерал, — нисколько не смутившись, отвечала Ванда. — Ее еще надо отработать, чтоб не стыдно было смотреть людям в глаза. А вы, товарищ генерал, может быть, снова собираете своих партизан на войну?

— Почему на войну, Ванда? Откуда ты это взяла?

— А военная форма зачем? Я даже подумала, увидев вас в шинели и при погонах, не протрубить ли боевой сбор!..

— Язычок у тебя, Ванда Никифоровна, по-прежнему острый как бритва! — весело закивал головой Каравай. — И нисколечко ты за эти послевоенные годы не постарела...

— Стареют, товарищ генерал, те, кому есть время думать о старости. А у нас каждый год новые планы, новые высоты. С худым здоровьем их не одолеешь. Ну так мы вместе с Антоном Софроновичем и стараемся быть всегда молодыми и сильными. Вы меня простите, но теперь у нас по графику самое доенье... я обязана заняться своими делами... Если что надо, заходите с Андреем Степановичем ко мне.

Нужно сказать, что Корницкий немного догадывался, почему приехал в Пышковичи Василь Каравай. Года два назад он, словно бы между прочим, пожаловался Корницкому, что работа в министерстве его не удовлетворяет, что от нее не остается никакого заметного и ощутимого следа. По дороге на ферму Калита рассказал про шутливую перепалку Ванды с Караваем.

— Ну и правильно сделала! — оживился Корницкий. — На кой прах ему, демобилизованному человеку, таскать погоны? Только потому, что у нас с уважением относятся к военным людям, любят их как защитников мирного нашего труда? Но ведь сеять хлеб или сажать лес можно без погон. Даже сподручней без них. По крайней мере, не зацепишься ими за сук. Просто он таскает их для форсу.

Таисия только что освободилась на ферме и уже возвращалась домой. Корницкий, не стесняясь Калиты, привлек ее к себе левой рукой, и так, рядом, они прошли несколько шагов. Потом она осторожно сняла его руку со своего плеча и, узнав, что мужчины идут искать Каравая, попросила долго не задерживаться.

— Знаешь что, Таиса, — ласково заговорил Корницкий, — приготовь, что там у тебя есть, для встречи с моим старым другом. Ну, понятно, Андрей Степанович также посидит часок с нами.

Уже зажигались в хатах огни, когда они подошли к усадьбе Калиты. В раскрытое окно Корницкий увидел склоненную над столом могучую фигуру Каравая. Он что-то писал, попыхивая папиросой. Видать, Каравай спалил немало папирос: воздух в комнате был сизый от дыму и новое облачко покачивалось около висящей над столом электрической лампы. Услышав во дворе шаги, бывший партизанский командир быстро вскочил из-за стола и высунулся в окно.

— Антон?

— Он самый, Василь! — весело откликнулся Корницкий. — Оказывается, ты еще не разучился различать мои шаги.

— Еще осталось немного партизанского духу. Это он и согревает нашу дружбу.

В хате они, однако, поздоровались сдержанно, как старые солдаты. Корницкий сел к столу и сразу же подвинул к себе все блокноты и тетради Каравая. Бегло стал проглядывать сделанные записи и подсчеты. Все тут для него было известно, то, что они уже сделали за послевоенные годы напряженной работы.

Все это Корницкий знал на память, все это перекипело у него в крови. Отодвинув коротким движением записи, Корницкий внимательно поглядел на Каравая и спросил почти сухо:

— На что тебе все это?

— Видишь, Антон, в чем дело, — выдержав требовательный и строгий взгляд друга, начал Каравай. — Мне нужен твой опыт, твой совет. Не так давно я ездил в свою родную деревню. И посмотрел, что там делается все не так, как надлежит. Мне кажется, у них нет и половины того, что есть в Пышковичах! А ведь природные условия и там и тут одинаковые. Председатель колхоза там хороший человек, но никак не может организовать людей. Залезли по уши в долги государству, урожаи и надои молока малые, себестоимость продукции высокая. Приходят ко мне колхозники, расспрашивают, как здоровье, давно ли я встречался с тобою. Понимаешь, какой деликатный намек мне: Корницкий-де помогает своим землякам, а ты в канцелярии осел!

— Что ж, может, они и правду говорят, — думая о чем-то своем, промолвил Корницкий. — На самом-то деле гроза гитлеровских гарнизонов, боевой командир целого партизанского соединения пошел на легкие хлеба. И даже меня соблазнял тихими закутками жизни. Помнишь наш разговор?

— Была у меня такая авария, — чистосердечно признался Каравай. — Теперь я подал заявление в обком, чтоб меня направили в родной колхоз. И мою просьбу удовлетворили. Как вы думаете, товарищи, выйдет что хорошее из моих планов?

Каравай вопросительно смотрел то на Корницкого, то на Калиту. Можно было сразу его успокоить, сказать, что все теперь изменится, забурлит в отсталом полесском колхозе, как только там появится бывший партизанский командир. Прикатит туда с готовыми планами, с самыми лучшими намерениями. Но перед Караваем сидели люди, которые самодельными гвоздями крепили обрешетку на первых коровниках и конюшнях, простыми железными заступами осушали первые гектары болота, лечили покрытых коростой коней, чтоб можно было их запрячь в плуг... Калита взглянул на Корницкого, Корницкий перекинулся взглядом с Калитой.

— Говори, Андрей Степанович!

— А что тут можно сказать, Антон Софронович? Все, мне думается, будет зависеть от самого товарища Каравая. Если он поедет туда навсегда как старый постоянный житель, так дело ясное. Иначе не стоило бы и возиться с этими тетрадками.

Корницкий согласно кивнул головою. То же самое мог сказать и он. Сказать открыто и чистосердечно. И то, что Каравай приехал к нему посоветоваться перед выбранной им нелегкой, но почетной и ответственной дорогой, взволновало Корницкого.

— Ступай, Василь, куда тебя зовет сердце, — промолвил он прочувствованно, — и помни, что я всегда помогу в трудную для тебя минуту.

Вернуться к списку
Наверх
Рейтинг@Mail.ru
Rambler's Top100
Русский  |  English  |  Français  |  Español  |  العربية Для слабовидящих  |  PDA  |  WAP
© Все материалы интернет-портала Минобороны России доступны по лицензии Creative Commons Attribution 4.0
ServerCode=node1